Изменить стиль страницы

У меня так дрожали руки, что я никак не мог повесить на обычное место свою белую кельнерскую куртку. Неожиданно я почувствовал, что даже она мне дорога.

Луи-Филипп нетерпеливо поглядывал на меня: скоро ли я уберусь.

А я не мог… Не мог оторваться от него. В эту минуту был он мне ближе всех на свете. Я увидел, что он в самом деле — король. Король маленькой державы, написавшей на своем знамени только два слова: фашизму — нет!

Маленькой достойной державы, выбравшей своей эмблемой песочные часы…

Когда я открывал дверь квартиры, на лестнице возник блоклейтер Шониг.

Мне было не до него, я сказал, что хочу выспаться.

— Ах, Вальтер, как я завидую тому, кто может спать! Я совсем не сплю!

Он стал жаловаться на свои болезни, а я стоял перед дверью, чтобы не пригласить его войти.

Но изменил свое намерение, когда он вдруг сказал:

— О тебе справлялись, Вальтер. Конечно, я дал самые лучшие отзывы. Как же иначе? Ты же был ей как сын…

Он произнес это «ей», словно говорил о самом фюрере.

Я не ожидал такого оборота дела: старуха «играла на меня» даже из своего Дома в Пельтове.

— Зайдите, господин блоклейтер, — пригласил я. — Извините, у меня даже нечего выпить.

Блоклейтер оживился: он действительно был ужасающе одинок. Он ведь не был «звездой», как Альбертина. Это ее свет падал на его хилую фигуру…

— Если вы не против, я сейчас принесу кое-что.

Мы расположились как добрые друзья. А Шониг имел талоны на сверхнормированное питание.

Он немного захмелел после второй рюмки. И теперь я внимательно слушал весь этот бред насчет его жены, которая якобы умерла от тоски по негодной Лени, и все прочее… Слушал потому, что надеялся выудить что-нибудь для себя. Но он сказал только, что устроит меня в самое лучшее место, «не чета вшивой бирхалле».

Впрочем, и этого было достаточно: он знал или догадывался, что моя служба в бирхалле кончилась.

Шониг так и заснул в кресле Альбертины, уронив на грудь голову с заметно увеличившейся зеленоватой плешью, похожей на озерцо в торфяниках.

А я не мог задремать ни на минуту. И ходил туда-сюда по квартире, машинально отмечая то прогнувшуюся половицу, то пятно на обоях — приметы запустения.

И все еще надеялся. Надежда последней оставляет человека… Кто это сказал? Вдруг Филипп каким-то чудом уцелеет!..

Ночь казалась бесконечной, как война. Вечная ночь поглотила город. И бирхалле с песочными часами. И человека с широкими бровями и величественной осанкой, с которым я прожил, как теперь понял, не годы, а целую жизнь.

«Спи, дитя человеческое!» — сказал он однажды. И хотя эти слова относились не ко мне, они остались со мной. Дитя человеческое, я страдал и утешался, страдал и утешался рядом с ним…

Я любил вас, Луи-Филипп. Всегда любил вас. Вы даже не знали этого. Может быть, я сам не знал.

Любил смотреть на вас, когда вы величаво возвышались над стойкой и окидывали свои владения взглядом рассеянным и бдительным одновременно. И, слегка наклонив голову, слушали Франца, и вдруг закатывались смехом, так что посуда звенела на стойке, а вы махали на Франца рукой, не в силах сказать ни слова… Вы были смешливы, как ребенок, мой король! Были?..

Вы не позволили мне остаться с вами до конца. Предпочли мне двух отважных стариков. Наверное, потому, что им легче выскочить из передряги: случайные посетители — так это выглядит…

Медленно, натужно начало сереть за окном. Словно мелкий серый песок сыпался сверху почти незаметно, но до ужаса равномерно, как само Время. И не верилось, что настанет день.

Тоска навалилась на меня. И я вышел на улицу, рискуя нарваться на ночной патруль.

Было еще серо. Маскировочная лампа над дверью лавчонки, однако, уже не горела. И фонарь у бирхалле — тоже, я это сразу заметил. Так же как и разбитые стекла в обоих ее окнах, выходящих на улицу. Я подошел ближе: дверь бирхалле была опечатана. Я посмотрел на красный сургучный кружок, как на старого знакомого.

Песочные часы уцелели: верхняя колба была пуста. Я перевернул их и несколько мгновений смотрел, как пересыпается песок.

Потом я сел на тротуарную тумбу и стал ждать.

Я долго ждал, потому что шупо появлялся точно в девять, к открытию лавчонки. Тот самый инвалид-полицейский, который всегда заходил к нам пропустить рюмку и зажевать ее сухим чаем, чтобы не было запаху.

Я увидел его издали и поспешил навстречу.

— Господин инспектор, — залепетал я, хотя он был обыкновенным шупо, — что случилось с моим хозяином?

Он сам был, видимо, удручен случившимся.

— Самое лучшее для тебя — смотаться отсюда, — сказал он.

— Но где же господин Кранихер? Он остался мне должен за целый месяц.

— Можешь поставить на этом крест, парень! Даже если у него окажутся наследники. Когда туда наконец ворвались, он лежал на полу мертвый. И пистолет в его руке еще не остыл. Перестрелка была что надо!

Не помню, сколько времени я провел безвыходно на Линденвег. Лежал ничком на постели. Не мог примириться, не мог пережить.

У меня не было больше сил для жизни. Так я думал тогда. Не знал, что переживу еще многое.

Одиночество мое было полным и беспросветным. Никто из друзей не мог, не имел права со мной видеться. Меня выпустили из бирхалле — это было ясно— как манок, на который кто-нибудь да прилетит.

Я убедился в этом, когда голод выгнал меня из дому. На коротком отрезке улицы до булочной и колбасной лавки меня сопровождало двое. Когда в сумерки я вышел купить газету, у самой двери стоял и поплевывал в смородинные кусты тип в коротком пальто и с зонтиком под мышкой.

Я сократил свои выходы из дому, потому что неотступное наблюдение доводило меня до бешенства. Кроме того, я боялся встретить знакомого человека, может быть, кого-то из посетителей «Песочных часов», и невольно втянуть его в орбиту наблюдения.

Но, спросив себя, что сделал бы в такой ситуации Вальтер Занг, обыкновенный малый, потерявший место при таких чрезвычайных обстоятельствах, я подумал, что он, наверное, стал бы искать другую службу.

Я начал заходить по объявлениям в разные места, не для того, чтобы действительно устроиться там — об этом я и не помышлял, — а стремясь создать картину нормального поведения Вальтера Занга. Я стремился к этому, потому что где-то, на глубине, у меня теплилась надежда: быть может, я отвяжусь от слежки и пригожусь еще на что-нибудь.

Итак, я заходил во множество заведений, где нуждались в не подлежащем призыву уборщике, официанте, даже грузчике. Всюду требовали рекомендацию хозяина с последнего места работы, но в конце концов я сообразил, что меня может выручить Шониг.

Впервые вспомнив о нем, я удивился, что он ко мне не заходит: не значит ли это, что он боится со мной общаться? В таком случае дело мое плохо. Да и что могло быть хорошего, когда за мной топали, чуть не наступая на пятки!

Вероятно, дело сыска тоже понесло большой урон в людях, потому что в иные дни за мной таскались даже девицы. Одна из них шла за мной вечером по безлюдной улице. Мне было слышно, как стучат ее каблучки по панели. И то, что мирный и приятный для уха стук связывался с такой пакостью, привело меня в ярость.

Я круто повернулся, подскочил к ней — это была длинная, тощая сука с красными глазами — и схватил ее за шиворот:

— Ну, пойдем! Сколько ты берешь?

Она испуганно дернулась и застучала каблучками прочь от меня.

Моя выходка вывела меня из прострации. Я вспомнил, что все это время не заглядывал в почтовый ящик. Среди счетов и призывов к жертвам — такие маленькие плакатики рассовывали по ящикам вместе с почтой — я обнаружил письмо Альбертины.

Она беспокоилась. Она всегда беспокоилась. Это теперь было, вероятно, ее основное занятие. Сейчас — особенно: из ее намеков можно было понять, что — в связи с газетными сообщениями о налетах авиации.

В самом деле, кажется, сильно бомбили, я даже слышал взрывы совсем близко. Но не реагировал на них.