Изменить стиль страницы

Оцепление еще не успели организовать. Мы подбежали к дымящимся развалинам в потоке тех, кто, как и я, разыскивал своих близких или то, что от них осталось. Но уже привычно быстро работали саперы и пожарные. В касках и противогазах, одетые в водо- и огненепроницаемые костюмы, различающиеся еще издали по цвету, они со своими щупами и шлангами походили на марсиан, наконец-то завоевавших землю… Санитары в белых масках с носилками становились в очередь к автопоездам с красным крестом.

Толпа раздавалась, пропуская шествие с носилками, силясь рассмотреть лежавших на них. И всё без вопроса, без звука, понимая, что тащат только тех, кто дышит. А что там, в глубине гигантской воронки и в горах обломков, — об этом лучше было не думать.

Я пробивался в толпе, толкая впереди, как таран, Лени и крича: «Там ее муж… Пропустите!..» Так нам удалось прорваться в первую шеренгу. Мимо нас в плавном движении носилок, словно в чудовищном танце смерти, следовала вереница полутрупов, человеческих останков. Это была как бы бесконечно движущаяся демонстрация без знамен и штандартов, без оркестров и речей, но убедительнее их.

Мои часы разбились, но, конечно, было уже поздно. Однако никто не двигался с места, не было слышно ни криков, ни рыданий, даже стонов, только односложные команды саперных офицеров, подаваемые в рупор, повторяющие: «Ахтунг!», «Ахтунг!», «Лос»… «Ахтунг!», «Лос»… Да шум отъезжающих и подходящих на их место санитарных машин…

Мы стояли, сами как неживые, не чувствуя ни усталости, ни голода — ничего. Как будто все человеческие чувства отступили, сдались на милость только одному, властно завладевшему всеми: ужасу!..

И только к одному взывали короткие сигналы, словно прощальные всхлипы уходящих во мрак машин с их страшным грузом; и шипение водяных струй, словно шепотная мольба; и кровавые кресты над белыми масками: милосердия!..

Но не было милосердия ни на земле, ни в небе, где уже возникал знакомый нарастающий гул, не похожий ни на один земной звук…

И в это мгновение на развалинах, точно довершая апокалипсическую картину, точно видение уже не этого, не нашего мира, возникла маленькая процессия…

Впереди шла очень высокая старуха — почти великанша— в черном длинном хитоне и большой черной шляпе-корзинке, закрепленной черными лентами под подбородком. За ней следовало еще с десяток женщин, в таких же хитонах и шляпах. В свете синих ламп их лица выделялись мертво-белыми пятнами, а большие черные шляпы над ними походили на чудовищные грибы, которые они несли на себе привязанными у подбородка…

Они шли так, будто ни фугас, ни пуля, ничто не могло их коснуться, было бессильно против них. Будто от всех земных бедствий охраняла их песня, так исступленно и все же гармонично раздававшаяся над этой юдолью скорби.

Это был псалом: «Помилуй нас, великий господи… Мы — дети твои… Внемли молитвам нашим… Мы заблудшие…»

— Армия Спасения, — прошептала Лени и перекрестилась мелким крестом.

Бомбовые удары невдалеке заглушили хор женщин в черном. Но никто не ушел. Ни один человек не сдвинулся с места, пока не пронесли последние носилки и санитарный поезд тронулся в последний рейс. Только тогда стала растекаться толпа. Сначала мелкими ручейками, а потом по двое, по трое, явно — семьями, побрели медленно и скорбно за одну ночь состарившиеся люди. О чем они думали? Неужели они и после этого понесут дальше штандарты со сломанным крестом?

Теперь на опустевшей площади с горами развалин открылась глубокая воронка. На дне ее, причудливо изуродованные, громоздились обломки. Это было все, что осталось от автомобильной стоянки.

Я еще издали заметил покореженный, приметно зеленый остов «мерседеса» Конрада. Где был он сам?

— Что мне делать, Вальтер? Что мне теперь делать? — приставала Лени.

— Идти домой спать.

— Ты меня не понял, Вальтер. Я не могу больше жить под бомбами… Я не вынесу…

— Офелия, иди в монастырь! — пробормотал я.

— Что, что?

— Я сказал, что тебе надо вернуться в свою деревню. К маме. И забыть про парижскую жратву. Питаться молочком. И, хайль Гитлер, травкой. Всё!

Я был совершенно измучен неизвестностью насчет Конрада.

Мне пришлось проводить Лени домой, она всю дорогу канючила, чтобы «по крайней мере» я ее не бросал… Из чего можно было заключить, что кто-то уже это сделал.

Она остановилась перед оградой какой-то виллы.

— Ты здесь живешь? — удивился я.

В окнах особняка в глубине сада не было света, и почему-то мне подумалось, что у Лени здесь невеселая жизнь.

— Да, Вальтер. В доме мужниных родителей.

Она повисла на моей руке:

— Это ничего не значит. Ты можешь зайти и…

Ситуация повторялась.

— И не думай, — сказал я.

Как только я от нее отделался, ноги сами собой понесли меня обратно, к развалинам. Хотя было совершенно ясно, что ничего нового там не обнаружится. Но меня как магнитом тянуло на злополучное место.

Мысль о том, что Конрад мог погибнуть на автостоянке, заставила меня спуститься в воронку. Кладбище машин окутывало резкое зловоние, как будто трупы машин разлагались подобно человеческим.

Я пробирался среди них, остро чувствуя себя единственным живым среди мертвых. Да, они казались мне умершими, потому что я помнил их на бегу, когда они дышали, перекликались. Почти сразу я нашел то, что искал: ярко-зеленые плоскости, сплющенные, как слоеный пирог.

Я остановился. И услышал, что кто-то спеша перепрыгивает через нагромождения обломков. Но я не обернулся, боясь потерять вдруг возникшую надежду.

Когда Конрад уже оказался рядом и, тяжело дыша, тронул меня за рукав, я подумал, что, собственно, так и должно быть: в нем всегда было нечто победительное.

Кажется, я его растрогал своим волнением.

— Не хитро догадаться, Вальтер, чего ты стоишь здесь, как безработный перед витриной автомагазина. Но кому суждена петля, тот не погибнет от ножа.

— Не смешно, — меня рассердило его неуместное балагурство.

— Пожалуй. Потому что нам действительно суждена петля?

— Хотя бы.

— Тогда успокойся, Вальтер. Мы не удостоимся даже виселицы. Теперь вешают на крюках.

Обозлившись, я повернулся и стал выбираться на шоссе. Конрад следовал за мной.

— Слушай, ну чего ты? Давай зайдем куда-нибудь, выпьем чего-нибудь. Не каждый день выпадают такие чудесные спасения!

— Куда зайти? Давно уже полицейский час, абсолютно все закрыто! — хмуро сопротивлялся я.

— Квач! Я знаю один погребок тут, совсем близко. Хозяин плевал на полицейский час, они там в бецирке едят из его рук.

Действительно, на условный стук нам открыли дверь, — обитую железом, словно в настоящем погребе, и мы оказались в ярко освещенной вейнштубе, которая в эту ужасную ночь увиделась как мираж. Все столики были заняты, и я подумал, что здесь собрались люди с крепкими нервами. Но тотчас сообразил, что довольно глубокий погребок служит убежищем, и хозяин наверняка оправдывает своим гешефтом расходы на полицейских.

Нас немедленно устроили в боковой нише. В вейнштубе все выглядело так, словно ничего не произошло и вечер был как вечер.

— Вы давно у нас не были, — заметил Конраду хозяин, он сам подал нам кофе и по рюмочке «монастырского» ликера — на большее у нас не было денег.

Конрад объяснил мне:

— Это штамкафе моего зятя. Он вообще-то человек глубоко штатский. Крутится вокруг больших военачальников и всегда ложится на их волну. Не боится рискнуть при этом.

— А как же насчет воинского долга?

— Тут все в порядке. У него такая болезнь — вроде трясучки. Олаф умная бестия. Схватывает то, что еще только в воздухе носится.

Наверное, через него Конрад получал те новости, которые высоко ценил Генрих. Через него — тоже. Имя и положение отца открывали Конраду такие двери, о которых мы и мечтать не могли. Но было еще и другое. Однажды Конрад сказал мне: «Моя работа — вторичная. Но, в случае чего, я принимаю удар на себя».

— Может быть, все-таки объяснишь, как ты выскочил из заварушки у Кемпинского, Конрад?