Изменить стиль страницы

На расстоянии люди были особенно склонны рисовать себе ужасы, причем в толпе раскрывалось все разнообразие стимулов: кто-то, вне себя, кричал об оставленных дома детях, кто-то о машине в летнем гараже, который, несомненно, рухнул, а какая-то дама плакала навзрыд, повторяя одно и то же: «Я ее заперла, я заперла свою кошечку, она не выберется!»

Иоганна все еще дрожала, и даже губы у нее побелели. Мы оба молчали, да и мудрено было услышать друг друга в этом шуме. Мы сидели с ней, словно на «островке безопасности» посреди мостовой, между бешено мчащимися машинами, не рискуя двинуться ни в одну, ни в другую сторону. Каждый из нас был сосредоточен на своих мыслях: она — о своих малышах и матери. Я же — о возможном уроне, нанесенном налетом, и о том, что такая активность союзников, возможно, знаменует перспективное вступление в войну.

Между тем битва у выходов постепенно угасала. Кругом валялись осколки посуды, сдернутые скатерти, поломанная мебель. Теперь оказалось, что в опустевшем зале мы не одни: еще несколько пар сочли за благо переждать, и теперь мы все вместе, объединенные избранной линией поведения, выбрались на воздух.

Вечер стоял удивительно теплый и спокойный. Небо со всеми своими звездами, высыпавшими обильно и явственно, словно в планетарии, действительно наводило на мысль о том, что ночь — подходящая для воздушного нападения. Но никакого признака его не отмечалось: ни звука, ни зарева — ничего! И ничто не указывало на только что происходившее здесь. Разве только смятые клумбы и поломанный штакетник. Толпа пронеслась и растаяла в темноте со своим шумом, своими страхами, своей глухотой к окружающему.

Мы шли к станции небольшой молчаливой кучкой, и среди нее я сильнее ощущал близость Иоганны, ее тихое доверие и благодарность.

С опаской приближались мы к станции, уверенные, что сейчас попадем в людской водоворот, потому что в такой ситуации достаточно было задержаться хотя бы одному поезду, чтобы здесь скопилась тьма народу.

Действительно, на перроне была необычная толчея и беспорядок, но нам сказали, что поезда отходят каждые двадцать минут, по расписанию, и пробка в основном уже рассосалась. Еще удивительнее было то, что от прибывших с последними поездами стало известно, что в столице все спокойно, никакого воздушного нападения не было. Не объявляли даже «воздушную опасность». Появились, правда, английские бомбардировщики на подступах к городу, но сильным зенитным огнем не были допущены в воздушное пространство столичной зоны.

В толпе беспрерывно говорили о «нашептывателях», умышленно поднявших панику; каждый, оправдывая себя, изливался в негодовании по адресу «провокаторов» и «недоверов».

Пропустив два поезда, мы с Иоганной втиснулись в вагон. Кругом все еще никак не могли успокоиться: теперь передавали всякие слухи о жертвах паники в Вердере, о задавленных, помятых и выпрыгнувших из окон, при этом каждый представлял себя в лучшем виде, так что непонятно было, как могла возникнуть паника при таком множестве хладнокровных и мужественных людей.

Иоганна же никак не могла оправиться. «Ну что ты? Ведь все хорошо. И тебе не о чем беспокоиться», — говорил я. Она благодарно кивала, слабо и принужденно улыбаясь, и я видел, что она еще не пришла в себя. Она даже не попудрилась и не подкрасила губы, кое-как только скрепила рассыпавшиеся волосы. И от этого сделалась ближе мне и понятней: ей немного надо было, чтобы потерять почву под ногами, она и так была зыбкой. И это роднило нас.

У семафора на подходе к Берлину поезд задержали. Но тут уже начинались пригороды, и многие вышли, надеясь добраться домой городским транспортом. Я плохо ориентировался в незнакомых, к тому же затемненных местах, но Иоганна сказала:

— Знаешь, где мы? На прямой трассе к твоему району, к твоей Линденвег. Давай выйдем!

И странно, хотя до этих ее слов мне и в голову не приходил такой поворот событий, они показались мне совершенно естественными, и я нащупал в кармане ключ от квартиры таким жестом, словно все между нами было договорено заранее.

Мы вышли на затемненную улицу и долго ждали, пока веселая желтая коробочка трамвая выплыла из мрака с коротким, негромким звонком, почему-то напоминавшим мне школьный. И когда мы стояли на остановке совсем одни и молчали, и Ганхен, как-то сразу успокоившись, по-домашнему сунула руку в мой карман и поскребла тихонько мою ладонь ноготками, — эта минута вдруг мне открылась в новом своем качестве, новом для меня… Впервые в жизни женщина искала и видела во мне опору, жалась ко мне, надеясь на меня, веря в мою силу…

Боже мой, я сам был такой беспричальный, такой парящий между небом и землей, мое существование было не прочнее, чем жизнь мотылька-однодневки!.. Пух летящий — вот что я был такое! И вот нашлось существо, еще более одинокое, еще более затерянное в жизненных дебрях, и оно ищет у меня пристанища!..

Это наполнило меня не испытанным никогда чувством: женщина прислонилась ко мне, и я принял ее хрупкую тяжесть, чтобы помочь ей, уберечь ее — от чего? От ее одиночества? От неведомой мне угрозы? Это ее движение, доверчивое и безоглядное, создавало иллюзию моей силы, в которую в тот вечерний час я поверил, не задумываясь над тем, что она рассеется вместе с этой ночью.

И, открывая своим ключом дверь квартиры, я берег в себе это новое свое самоощущение. Нажав кнопку выключателя-жужжалки, я повел Иоганну по нашей старенькой внутренней лестнице, но поскольку мы целовались на каждой ступеньке, а жужжалка не была рассчитана на подобный случай, завод ее кончился, и мы имели возможность все продолжать в темноте, что, впрочем, нас вполне устроило. И я на ощупь довел Иоганну до своей «девичьей» постели.

Глава третья

1

Естественно, что суббота и воскресенье были у нас самыми бойкими днями. «Песочные часы» вообще пользовались успехом, недооцененным мной поначалу.

Для интересу я заходил в другие пивные и мог убедиться в том, что наша бирхалле являлась неким притягательным центром для всего района. Это не был «классический» рабочий район, как, скажем, Веддинг или Нойкельн, но и у нас поблизости жило много рабочих, и они-то и составляли основную массу завсегдатаев.

Многие посещали «Часы» добрый десяток лет, как это было тут принято; таким образом, между ними существовала связь более тесная, более интимная, чем даже у людей, вместе работающих.

Война внесла в установившийся быт свои коррективы, но общий дух в «Часах» оставался тот же, а связи маленького сообщества даже окрепли. На предприятиях появилось чересчур много «длинных ушей». Здесь же, предполагалось, их не было. И потому посетители чувствовали себя раскованно, в той степени, конечно, в какой это было возможно в рейхе.

Изо дня в день встречая одних и тех же людей, я знал их вкусы, их привычки и маленькие причуды, и, пока я метался между столиками с полными подносами, отрывки разговоров, летучие реплики вились вокруг меня, и все вместе создавало своеобразную атмосферу, которая, мне казалось, была присуща только нашей бирхалле. И чем дальше, тем более утверждался я уже не только в ощущении, но в мысли, что здесь было нечто особо привлекательное для определенного круга лиц, которые хотели оставить именно здесь далеко не лишнюю марку, а то и талон продуктовой карточки.

В обычные дни оживление в «Песочных часах» начиналось часов с восьми вечера, когда люди, придя с работы, пообедав и надев чистый костюм или, по крайней мере, воротничок, спешили в привычное «штам-кафе» и располагались за столиками в строгом соответствии со своим обыкновением.

Доктор Зауфер, сухопарый мужчина лет пятидесяти, неизменно приходил первым и занимал место за столиком у окна. Не спрашивая, я тащил ему литровую кружку «Мюнхенерброй» и соленые крендельки. «Добрый вечер, господин Зауфер, ваше пиво и крендельки!»

На крупном, смело очерченном его лице изображалось довольство: «Спасибо, мальчик!.. Как идут дела? Твоя девушка еще не убежала от тебя к какому-нибудь герою-отпускнику?»