Изменить стиль страницы

Вскоре я очутился в центре новостройки. Вероятно, завод, который я видел издали, расширил свое производство во время войны, и возникли новые корпуса явно недавнего происхождения, максимально упрощенного типа. Значит, завод военный, и мощности его немалые, судя по тому, какой огромный жилой массив вырос здесь.

Конечно, тут найдется местечко, где можно закусить. Я поехал по улице, еще не вполне освоившись с тем, что так неожиданно оказался в пределах города, в то время как ожидал выйти куда-нибудь в «сельскую глушь». Я еще не привык к этому городу, который казался бесконечным, несмотря на свое однообразие.

И скоро нашлось то, что я искал: непритязательное заведение, носящее на себе все приметы рабочего кафе, куда забегают выпить чашку кофе перед работой или в перерыве на обед. Здесь никто не располагался надолго, как это принято в тех кнайпах, которые посещают живущие поблизости от них. Может быть, оттого тут меньше всего заботились об уюте и удобстве посетителей, а — лишь о том, чтобы поскорее их отпустить.

Был разгар обеденного перерыва. С трудом найдя свободное место, я уселся за столик против пожилого человека, углубившегося в газету, которую он взял у входа, где стояли в углу, словно зонтики или трости, круглые палки с пазами для газетных листов. За столом рядом сидело человек пять. Не знаю, пришли ли они вместе, но, как я понял, они вместе работали и продолжали оживленный разговор, отрывки которого долетали до меня, но лишь смутно я мог догадаться, о чем идет речь.

Страшно худой, с розовой лысиной на темени, человек в рабочем комбинезоне отрывисто бросил, как бы подытоживая сказанное:

— Если мы не поставим вопроса об оплате, этому не будет конца.

— Конца не будет, даже если эти часы оплатят, — лениво отозвался молодой блондин в клетчатой блузе.

— Но, по крайней мере, мы хоть что-то получим за свое долготерпение, — настаивал лысый.

— Интересно… Можно подумать, что война требует не только увеличения выпуска снарядов, но и слов… — протянул пожилой толстяк с хитрецой во взгляде узких глаз — и запил свою остроту светлым пивом.

— Так и есть, — подхватил блондин, — известное дело: два часа речи доктора Геббельса заменяют полкило масла. Ну, а речь фюрера, та уже потянет килограмм мяса.

Все засмеялись, кроме лысого, который желчно продолжал свое:

— Что толку показывать кукиш в кармане. Пусть нам оплатят эти часы! В конце концов, можем мы поставить вопрос об этом?

— Вопрос поставить можем, но устоим ли сами? — спросил толстяк.

Блондин тотчас с напором возразил:

— А что тут такого! Мы же не отказываемся слушать. Мы со всем удовольствием… Но платите денежки. Или давайте будем слушать хоть двадцать речей подряд, но в рабочие часы!

— Правильно! А продукцию будет выпускать за всех — один Функель. И то во сне!

Все захохотали, отчего задремавший над кружкой Функель широко раскрыл глаза и изумленно обвел всех взглядом. Но, видимо привыкший к насмешкам, только вздохнул:

— И чего вы ржете, как жеребцы стоялые?

— А ты речь слушал? — г спросил толстяк, подмигивая остальным.

— А была речь? Скажите… Значит, я все проспал, — подыгрывал друзьям Функель. — А что толку, что вы не спали? Вам за это платят?

Он перешел в наступление:

— Я хоть выспался, а вы что?

— Если нам оплатят эти часы, тебе спать не придется. Специальные уполномоченные будут тебя щипать, — пообещал толстяк.

— Трепачи вы все! — сердился лысый. — Разве с вами сделаешь дело? Вам только бы скалить зубы.

— Мы не против, Отто, — толстяк примирительно положил ему на плечо руку, — только надо, чтобы все столковались насчет этого.

Они стали перебирать, с кем надо бы поговорить. Характеристики одна другой хлеще раздавались уже в полный голос, вызывая смех всей компании и негодующие замечания лысого.

Я потерял нить разговора, но все же уловил, что он идет о простом и жизненном конфликте. Было понятно, что проявляется какое-то единство мнений и попытка организации.

А что я вообще знал о положении на заводах, о настроениях? Мне казалось, что в этой стране не тлеет ни одна искра сопротивления. Я слышал где-то, что раненый солдат всегда думает, что сражение, в котором его ранило, проиграно.

Я был таким тяжело раненным солдатом.

Но мне следовало догадаться, что есть другой мир. Только мне в него никогда не проникнуть. В нем нечего делать Вальтеру Зангу. Так мне тогда казалось.

Я еще сидел над своей свининой с капустой, когда компания за соседним столом поднялась. Как только дверь за ними закрылась, мой визави опустил палку с газетой решительным жестом, словно приставил к ноге винтовку. Под ежиком темных волос у него обнаружились небольшие остренькие глазки, над верхней губой торчали пучки седоватых и даже на вид колючих усов, а бородка висела в виде маленького проволочного веничка для чистки расчесок.

— Как вам это нравится? — спросил он меня весьма настойчиво.

Я опешил:

— Что вы имеете в виду?

— Вы слышали разговор? — он кивнул на соседний стол, за которым уже усаживалась новая компания.

— Нет. Я не прислушивался, — ответил я.

— Очень жаль. Вы — молодой человек и должны быть восприимчивы к окружающему, — наставительно сказал усатик.

— Там говорилось нечто поучительное? — невинно осведомился я.

— Поучительное? Да. В том смысле, что не следует закрывать глаза на наши язвы.

— Язвы?

— Вот именно. Есть еще много людей, которые не понимают и не хотят понимать значения слова. Слова! — повторил он с нажимом и поднял указательный палец с длинным и чистым ногтем.

— Вот как? — отозвался я неопределенно.

Мой сосед был немолод, одет как служащий какой-нибудь мелкой фирмы, в темном костюме, безусловно купленном в магазине уцененных товаров. Лицо его, с довольно тонкими чертами, было покрыто такими глубокими и частыми морщинами, что казалось заштрихованным черным карандашом. Я приготовился слушать.

— Я не осуждаю этих людей, — продолжал он, — они стоят так низко в смысле культурного развития, что каждое посягательство на их умственную работу они встречают протестом.

Он отпил пиво из кружки и облизал свои проволочные усишки. Я издал какой-то звук, поощряющий его продолжать, что он и сделал.

— Эти люди требуют или собираются требовать, чтобы им оплачивали часы, которые они потратили, — обращаю ваше внимание: потратили, — на прослушивание политических речей руководителей рейха. Я не обвиняю их в недостатке патриотических чувств. Нет, я хорошо знаю эту породу людей. В силу своей профессии. Я учитель начальной школы. Уверяю вас, пороки родителей легче всего изучать на их детях.

Он помолчал, и я необдуманно спросил:

— А добродетели тоже?

— В данном случае меня не интересуют добродетели. Родители моих учеников работают на этом же заводе. Они судят таким точно образом, как эти, которых вы сейчас слыхали… или могли бы слышать.

— Как же именно?

— Видите ли, по своему невежеству они не могут оценить значение человеческого слова, — повторил он; видимо, это была его любимая мысль, которую он подавал под разными соусами. — Я вот что скажу вам. Оки ведь действительно потребуют оплаты за прослушивание радио. Вы не думайте, — вдруг вскинулся он, — я не собираюсь осуждать их за это, ни тем более доносить на них. Найдется достаточно охотников и до того и до другого. Но я просто рассуждаю. Не входя в рассмотрение вопроса: оплачивать или нет эти часы. Вот, к примеру: что дают этим людям речи фюрера? Они дают понимание смысла происходящего. Вы, конечно, не раз слышали фюрера. Вы заметили его манеру? Я сказал бы даже, что это не манера — это принцип выражения идеи. Вы заметили, как он идею преподносит? Я, как учитель, специально этим интересовался.

Он опять поднял кверху палец и посмотрел на меня. А я и в самом деле был заинтересован. Я еще не знал, как охмуряют учителей. Насчет старых женщин уже знал, и молодых недорослей — тоже. А вот учителей…

— Значит, обратите внимание, фюрер развивает свою мысль… Нет, не так. Он ее не развивает. Он бросает ее в толпу. Ну точь-в-точь как бросают собаке кость, твердо зная, что она на эту кость кинется. Он это точно знает. Потому что у него всегда есть в запасе такая идея, на которую нельзя не кинуться. Вот, скажем, насчет жизненного пространства. Это же все кинутся. Кому только не нужно жизненное пространство? Кто жаждет сунуть голову в петлю нового Версаля? А? Значит, идея каждому сгодится. Вот крючок уже зацепился. А дальше? Не надо множества доказательств. Ни к чему. Национал-социализм не доказывается. Ни в коем случае. Он внушается. Идеи его декларируются — первый этап. На этом этапе вы слышите спокойный и категорический голос фюрера. Второй этап — внушение. Вот как раз здесь ораторская манера, или, как я уже сказал, способ выражаться, в корне меняется. В этом месте фюрер подпрыгивает на носках, прядь волос на лбу подпрыгивает тоже. Лицо слегка перекашивается. Сжатые кулаки оратор держит перед собой, иногда делая выпад одной рукой. Голос его тоже меняется, становится предельно резким. Слова выбрасываются, точно под страшным давлением изнутри, откуда они вылетают подобно пулеметным очередям. И в них заложена такая страсть, что можно подумать: это куски его сердца, которые он, не жалея себя, — ах, как он не жалеет себя! — бросает в толпу. Так поступает гений…