— Ну и что?
— Вот тебе и «что»! Голова! Может, они шпионские деньги в золу прятать будут или по радио передавать будут что-нибудь… шпионское…
— Ну-у?!
— Вот тебе и «ну»! Пошли, перелезем через Великую китайскую, а там на орех, что у хаты, а с него в окно всё будет видно.
— Пошли!
Через минуту мы уже карабкались на огромный забор, что отделял Явин двор от двора Кнышей. Этот необозримый трехметровый забор мы назвали Великой китайской. И знаете, из-за чего возвели эту стену Кныши? Из-за груш-гнилушек. Как раз на границе росла у Кнышей дикая груша и одна ветка протянулась на территорию Реней. А с этой ветки груши, ясное дело, падали к Реням. Их, конечно, отдавали, но иногда свинья какую-нибудь падалицу и сжует — разве уследишь. Вот из-за этих гнилушек, что и слова доброго не заслуживает, Кныши и построили Великую китайскую стену. А груша, как на зло, высохла.
Не любили мы Кнышей. Независимо от их шпионской деятельности. Просто так не любили. Несимпатичные они какие-то были. Кнышиха — широкоплечая, костлявая, хоть и не толстая, но какая-то квадратная. Глаза маленькие, как дырочки в пуговках, а нос, или, как говорил тракторист Гриша Чучеренко, «румпель», огромный и похож на топор. Если бы сам не видел, я бы даже не поверил, что у женщины может быть такой здоровенный носяра.
У Кныша, наоборот, нос был маленький, как кукиш. Зато страшно волосатый был Кныш. Руки, ноги, плечи, грудь, спина — всё-всё было покрыто густым рыжим волосом, жестким, как проволока. Даже в ушах были у него были волосы, и торчали они, как клочья (странно было, как доходили до Кныша звуки, не запутываясь в этих клочьях). И из носа торчали тоже, и на переносице росли, и даже на кончике носа.
Кроме того, что волосатый, был Кныш еще какой-то мокрый — как сырая стена в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца рукой, и я даже вздрогнул. Бр-р!
И еще — когда Кныш смеялся, нос у него дёргался м кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть. Жили Кныши вдвоём, детей у них не было. И родственников, по-моему, тоже.
В колхозе работал только Кныш. Кнышиха считалась очень больной. Болезнь у неё была неизлечимая и таинственная. Она шепотом рассказывала о ней женщинам, закатывая глаза и приговаривая: «Ох, какая же я больная, больная!»
Между тем неизлечимая болезнь не мешала ей каждый день таскать на базар тяжеленные корзины, а по праздникам выпивать бутылку «денатурчику». «Денатурчик» — так ласково называли Кныши страшный синий-синий спирт-денатурат, на бутылке которого был нарисован череп с костями и написано: «Пить нельзя. Яд». Кныши не обращали внимания на эту надпись. Они что-то там такое делали с «денатурчиком» и пили. Кныш был в этом деле тонким специалистом.
Он говорил:
— Житомирский денатурчик — это настоящая гадость, отрава, а вот черниговский — это, я вам скажу — здоровье! Украинский женьшень! Пей — до ста лет проживешь.
И Кнышиха, и особенно Кныш любили выпить.
Кныш выпивал почти каждый день. А на праздники, то есть на Новый год, на Рождество, на Первое мая, на Пасху, на день физкультурника, на церковные праздники, на Крещение и т. д. (Кныши не пропускали ни одного ни церковного, ни государственного праздника), они выпивали семейно, вдвоём.
В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и, в зависимости от праздника, или крестилась, или торжественно пела «Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов». (один куплет с припевом «Это есть наш последний и решительный бой»).
Потом Кнышиха возвращалась во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через час из-за Великой китайской стены уже раздавалось:
Это пели гнусавыми голосами подвыпившие Кныши. После рюмки их всегда тянуло на пение.
Пели они долго, часа два или три. Пели украинские народные, и современные, и песни из кинофильмов, и даже танго.
А потом уже до самого вечера Кныши на два голоса оглушительно, с перебоями храпели в саду, и благодаря «денатурчику» от них пахло так, словно это не люди спали, а два трактора.
Праздновали Кныши всегда только вдвоём. Никого к себе не приглашали. К ним никто не ходил, и они ни к кому. Очень были скупые и боялись, чтобы никто не увидел, что у них дома есть. На людях всё время прибеднялись.
— Да я же совсем нищий! — говорил Кныш. — С хлеба на воду перебиваемся. Даже на зиму ничего не припас.
А между тем Кнышиха каждое утро, отправляясь на базар, даже сгибалась под тяжестью корзин. И бутылки с молоком высовывались из этих корзин, как пушки из танковых башен. Корова у Кнышихи была одна из лучших в селе.
Я как-то слышал, как бабы говорили об этой корове:
— Ох же и молоко у этой коровы! Ну как смалец! Хоть ножом режь.
— Эге. Так что же ты хочешь, если она её хлебом кормит. Каждый день тащит из города мешок. А в том мешке, думаешь, что? Одни булки. Если бы я кормила свою Лиску так, она сметаной доиться будет.
— Ну да! А на базаре, я видела, продаёт жидкое, почти синее. Наполовину разбавляет, не меньше.
— Куда это милиция смотрит!
А как-то вечером, когда уже стемнело, приезжали к ним двое каких-то типов на мотоцикле с коляской, погрузили что-то в коляску и сразу же уехали. И потом еще дважды приезжали, и снова ночью.
А однажды возле чайной Кныш, что в стельку напился, разглагольствовал в обществе пьяниц…
— Не боюсь я вашего Шапки… Какой он Шапка! Штаны он, а не Шапка. И не голова, а это самое… Он у меня вот тут вот. — Кныш показал сжатый кулак. — Я уже написал. кому следует. Скоро вашему Шапке дадут по шапке… Хи-хи-хи!
Иван Иванович Шапка, председатель нашего колхоза, был очень хороший хозяин, и все его у нас любили. Все, кроме бездельников, лодырей и пьяниц, потому что он им спуску не давал. И Кныш всё время писал на Шапку письма и жалобы в разные инстанции. При чём писал всегда так, чтобы люди видели. Открывал ворота, выносил во двор стол, садился и, как школьник, наклонив голову и высунув язык, карябал что-то на бумаге.
— О, снова пишет какую-то собаку, — насмешливо говорил дед Варава.
Кнышевы жалобы, конечно, председателю проблем не создавали. Но у людей темных вызывали к Кнышу уважение и даже опасение — если человек пишет, значит силу имеет. Когда-то, говорят, Кныша из-за этих писем даже умные люди боялись. Это еще больше делало его в наших глазах таинственным и загадочным.
Поверить в то, что он шпион, было не очень трудно.
Мы перелезли через забор, осторожненько, пригибаясь подошли к ореху, забрались — и вот уже внимательно смотрим сквозь окно в Кнышеву хату. В хате темновато, и мы не сразу рассмотрим. что там происходит. Наконец увидели, что Кныш и Кнышиха сидят у стола с ложками в руках и, воровски оглядываясь на окно, что-то едят. Мы внимательно приглядывались и удивленно посмотрели друг на друга. Кныши ели… торт. Бисквитный городской торт с цукатами и с кремовыми и шоколадными розочками. Ели торт ложками, как борщ или кашу. Если тайком спрятавшись от людей, как преступники, ели торопясь, жадно, наверно, громко чавкая (окно было закрыто, и мы не слышали), а может, даже похрюкивая. Рты у обоих были измазаны кремом, а у Кнышихи крем был и на «румпеле».
Вот Кныш подцепил ложкой большую центральную розу, что красовалась посреди торта, и потянул ко рту. Но Кнышиха что-то сердито проворчала ему, ловко перехватила розу с его ложки своей ложкой — и раз — к себе в рот.