Убитых товарищей, как обычно, схоронили в море, спустив по наклонной доске за борт. Наш «веселый батя» — так зовут у нас корабельного иеромонаха, отца Мирона, — наскоро отпел погибших и не преминул сказать довольно длинную проповедь.

По статуту военного ордена, Цветков имеет неоспоримое право на Георгиевский крест. Я письменно подтвердил его стойкое поведение в бою. Он не уронил андреевского флага. Вероятно, дадут крест и Сидоренке.

Мечтаю после выписки из госпиталя получить отпуск. Поеду в Питер! Увижусь, любимая, с тобой!»

Морской узелок. Рассказы _13.jpg

КРАСНЫЙ БАКЕН

Морской узелок. Рассказы _14.jpg

На берегу реки

Максим, съежась, сидел на возу и почти спокойно смотрел, как положили на телегу и покрыли брезентом, словно мертвых, отца и мать.

Каждое утро увозили больных, и еще никто из них не вернулся обратно.

Больше месяца стоят табором беженцы под городом, по волжскому берегу. Спасаясь от наступления казаков, снялись со степных хуторов, чтобы уйти куда-то за Волгу, в такое вольное место, где нет войны.

Волга стала преградой. Сначала ждали переправы, посылали в исполком просить — обещали. Да где же переправить десять тысяч возов! Беженцы стояли на берегу, ломали заборы и сараи и жгли по ночам, дрожа от лихорадки, костры…

И Максима знобило. И хотелось ему сказать тем, кто забрал на воз отца и мать: «Возьмите и меня». Не взяли бы. Остался один. А дядя Игнат — разве он чужой?

Дядя Игнат посмотрел, как мальчик пытается прикрыть на груди прорехи старой свитки, и сказал:

— А чтоб и тебя холера забрала!..

Да, вот если бы Максим заболел холерой, его бы тоже увезли в больницу. А с ним «трясця» — это всех бы надо забирать, всех на берегу трясет лихорадка.

Дядя Игнат ушел куда-то. А Максим боялся сойти с воза: волы хотя и исхудали так, что мослы торчат, но все же свои — у них добрые морды и темные печальные глаза. Впустую жуют жвачку. Кругом все чужие: всех, кто знал Максима, тоже свезли в больницу.

Только воз, да волы, да плуг, опрокинутый вверх поржавелым лемехом, — свое… В пыли берег — серый, серые на нем дома, и серые, полуживые среди табора бродят люди, роясь в кучах — нет ли чего съестного. Видит Максим, что ребятишки вылавливают у заплеса из воды арбузные корки и жуют их, и хочется ему тоже, да боится кинуть воз: ведь теперь хозяин-то он… А хочется есть и пить.

Солнце все выше в белесой, пыльной мгле. Максиму нестерпимо печет открытую голову, а под ложечкой лед, и бьет озноб… Пить хочется… И река плещет желтой волной рядом. Кто бы принес испить…

— Мамынька! — шепчет Максим, склонясь к нахлестке фуры. — Пить!..

Мамыньки нет. И дядя ушел куда-то и вернется ли, кто знает? Мальчик тяжко забылся под солнечным пеклом — припадок лихорадки прошел сном, и было уже за полдень, когда он проснулся, услыхав сквозь дрему кем-то сказанные слова:

— А мальчишка-то чей?

И голос дяди Игната ответил:

— А кто его знает. Теперь все хлопцы ничьи.

Максим поднялся в фуре и увидел, что дядя Игнат стоит перед волами, а вместе с дядей в поддевке и картузе старый прасол с посошком из можжевеловой узловатой палки в руке. Прасол потыкал посошком исхудалые бока волов:

— Одна кожа да кости…

Максим понял, что дядя продает волов на мясо. Мальчик, вцепясь в грядку фуры руками, сипло, но громко сказал:

— Волы-то мои!

Старик посмотрел на Максима из-под седых бровей щелочками серых пустых глаз и спросил:

— А ты кто?

— Хозяин.

— Как — хозяин?

— Так, хозяин.

И Максим рассказал, что батьку и мамку свезли в холерный барак.

— А это все теперь мое.

Мальчик положил руку на грядку фуры, потом на плуг, протянул руку к волам и повторил: «Мое». Старик рассмеялся:

— Так, говоришь, хозяин ты?

— Хозяин.

— Теперь, милый мой, хозяев нет.

— Я наследник, — ответил Максим серьезно.

Отец его всегда называл наследником.

Старик рассмеялся еще пуще:

— Наследник? И наследников ноне не полагается.

Прасол снова обратился к волам и, тыча в их бока палкой, щупая кожу, стал торговаться. Дядя Игнат не уступал в цене, и Максим с радостью понял, что продажа расстраивается.

— Два с полтиной, — говорил прасол, стукая в землю посошком.

— Три, — угрюмо повторял Игнат, уставясь в землю, и в это время он был похож на быка.

Волы, не зная и не думая о том, что их ожидает, все так же печально и добродушно жевали свою пустую жвачку.

— Да и волы-то не твои, быть может, — сказал прасол. — Вон хозяин-то сидит. Будьте здоровы!

Старик взялся за козырек, где было засаленное пятно, будто хотел снять картуз для поклона, и, отшвырнув с дороги камень посошком, ушел, постукивая им о землю.

Вечерело. Пыль слеглась. Ярче загорелись по табору здесь и там дымные костры. Волны Волги следом за шумным пароходом заалели, загорелись и с плеском, добежав до берега, затихли. Лес за Волгой стал червонно-золотым, а там, за лесом, где-то вольная земля. Но Максим больше не думал о вольной земле. Его опять знобило. И дядя Игнат, лежа с ним рядом, ворчал сердито:

— Хозяин! Наследник! Пошумлю заутро милицейского. Он тебя спытает, який ты есть хозяин.

Максиму думалось, что дядя шутит и подсмеивается над ним, а тот спросонья с усталой злобой говорил все то же, пугая мальчика, пока и сам не задремал… И Максим забылся тяжело и тревожно. Ему снился сон, что вдруг в ночи на сонный табор налетели казаки. Один подскакал к фуре, огрел Максима и Игната нагайкой и закричал:

«Эй, хозяева, вставай! Чьи волы?»

«Мои», — сказал Максим.

«Вставай, гони!»

Испуганно дрожа, Максим выбрался из-под тулупа, чтобы гнать волов, куда велит казак, и увидел, что нет ни казаков, ни дяди Игната. Табор спит. И дремлют меж фурами волы. Куда ушел Игнат? Опять за прасолом? Или за милицейским?

Максиму стало страшно. Он соскочил на землю, кинулся к своим волам, прижался щекой к теплой и сухой голове вола и прошептал:

— Прощайте, волики мои добрые…

Он так же обнял и второго вола. Тот коротко и горячо дохнул ноздрями в лицо мальчика.

Максим, пробираясь осторожно меж возов, воровато бежал к пароходным пристаням. Костры погасли. Светлело небо, гасли звезды. Рассветало. Там, где за лесом мнилась отцу и матери Максима вольная земля, заалела красная утренняя заря, и мальчик почуял сердцем, что и там идет война.

«Ермак»

Вдоль берега стоят пароходные пристани: на долгих черных баржах построены длинные дома в один этаж с железными крышами. От утренней росы крыши блестят. Всюду протянуты цепи и канаты, врыты в землю цепкие якоря и держат пристани на месте под тихим, ласковым, но настойчивым и непреклонным напором Волги. У пристаней дремлют пароходы. Везде пустынно. Лишь на одной из пристаней по сходням, колыша их, суетливо бегают грузчики; они на спинах таскают на пароход с подвод ящики с каким-то грузом.

Из трубы парохода нет-нет и выпыхнет клуб черно-бурого нефтяного дыма. Пароход готовится к отвалу… Еще горят на пристани огни.

Максим тихонько пробирается на пристань. У борта пристани стоит высокий седой старик с большой бородой, в валенках и ватном пиджаке, а рядом с ним — другой, моложе, широкий, с черной курчавой бородой, приземистый и узловатый, с длинными руками, в сапогах и замасленной куртке.

— Ты куда? — спросил, увидав мальчика, старик.

Другой схватил Максима за руку повыше локтя и больно сжал.

Максим взглянул в лицо старика и понял, что хоть суров и строг его взгляд, а добрый: деда-бахчевника напомнил.

— Дедушка, возьми меня с собой!

— Куда ты? У нас дело военное.

— Возьми, дедушка! — опять стал просить Максим, заплакал и кое-как рассказал о беде, что с ним стряслась.