Изменить стиль страницы

– Ти винавата!

И она была виновата всегда и во всём. Она давно поняла, что для неё этот человек никогда не будет никем! Может, и сделает, конечно, что-то, если ему прикажет мама, но это будет единичный, сиюминутный поступок, как бы «выполнение приказа», и всё. А что делать? Душа его к Аделаиде никак не легла, а сердце… есть ли оно у папы вообще? Больше всего на свете папа и мама боятся не того, что Аделаида «блёха учица» (плохо учится) и будет учиться ещё хуже, а боятся они, что с ней вдруг «что-то слючица» (случится)! В их Городе это называлось «кто-то обидит». Оооо! Вот это действительно трагедия! Не «попала под машину», не «на головй свалился кирпич» – это просто «несчастный лучай» и «с кем не бывает»! Тут физическое воздействие твёрдого предмета. Тут и пожалеть и поохать можно. Зато если кто-то «обидиии-и-и-ит»… Тут всё – жизнь окончена! Это несмываемый позор для семьи на всю жизнь. Родители из-за неё, будут вынуждены переехать куда-нибудь, где их никто не знает, не выпускать больше никогда Аделаиду из дому и никого к ней не пускать. Хотя, по законам Города, если «слючилось», отец должен «смывать кровью позор семьи»! А папе это надо? Хотя, возможно, и пошёл бы из опасения, что кто-то, кто «нахтя его нэ стоит» (ногтя его не стоит), над ним и «мамам» посмеет «пасмеяца»! Если посмеются, то «мами будэт пилёха» и «он» – мама «забалээт». Аделаида была для папы даже не дочкой в общепринятом Городском понятии, а мелкой разменной монетой в папиных отношениях с женой, в его «положении в обществе», и в целом в его взаимоотношениях с Городом. То, что папа довольно странный тип, совершенно не вписывающийся по её понятиям в кодекс чести, тем более мужской, Аделаида уже поняла. Ей сложно было обобщать и делать выводы, она пока была слишком маленькой для того, чтоб понять такие сложные детали папиного образа, но некоторые его поступки вгоняли её в шок! Она всматривалась, искала ему оправдание, пыталась понять мотивы, но… к своему ужасу, не могла…

Для папы не существовали такие человеческие понятия, как «дал слово», «пообещал». Соврать папе было всё равно как поздороваться. Даже когда Алелаида его уличала во лжи, он совершенно не смущался, ёрничал и любую значимую для Аделаиды тему переводил в шутку:

– Папа! – она была близка к слезам. – Ну это же не так! Зачем ты смеёшься?!

– А что слючится? Не-е-е! Давай тогда все плакат будэм! Сказали – кончили! Всё!

Да, папа очень боялся, что что-то «слючица» (случится) и Аделаида их «семю апазорит» (семью опозорит), это, как мышь из-под плинтуса, выглядывало в каждом его предложении, в каждом слове, обращённом к Аделаиде. Сам он делал вид, что старается «соответствовать» и «придерживаться». В то же время папа бегал по двору с маминым пояском от крепдешинового платья – тёмно-синим в белый горох – на шее, на котором были нанизаны прищепки, и на глазах у всех соседей вешал бельё! Там было и постельное, и мамино исподнее… Папу это абсолютно не смущало! Зато он всей душой ненавидел кошек. Он не мог пройти мимо, если какой-нибудь пушистик беззаботно грелся на солнце. Если б Аделаида тогда была знакома с булгаковским «Собачьим сердцем», она бы подумала, что Шариков удрал от профессора Преображенского и, женившись на дочери Швондера, осел в Городе. Папу, казалось, смущала и раздражала сама беззаботность кошачьей жизни, её спокойствие, которого он лишился со дня знакомства с мамой. При виде кота или кошки он издавал какой-то звук, похожий на: Вш-вшв-вш-вич!

И не дай Бог, чтоб животное не испугалось и вовремя не сорвалось с места, обезумев от ужаса! Тогда папа подходил твёрдой походкой и просто отфутболивал его ногой в живот. Когда оно улетало с диким криком: «Мяу-у-у!», папа смеялся как ребёнок и потом долго ходил в хорошем настроении. Вообще папа любил веселиться, когда был уверен, что мама его не видит. Кроме кошек, его не равлекало ничего, ни телевизор, ни радио, ни книги. Папа веселился сам по себе. В телевизоре для него изображение не соединялось в целое, в фильм, например. Он видел каждый кадр отдельно, как плоскую картинку на плакате. И у последующего кадра с предыдущим для него не было никакой связи. Некоторые кадры ему очень нравились сами по себе. В фильме про Вторую Мировую войну папа прыгал от восторга вокруг стола, когда пытали пленного партизана. Папа сначала внимательно вглядывался в лица фашистов на экране. Пытали партизана и требовали у него данных о количестве людей в лесу, о их вооружении. Пленный молчал. Его и били, и кости ломали. Потом вывели и поставили мокрым на морозе. Он всё молчал. А папа всё вглядывался. Аделаида с замиранием сердца наблюдала за папой. Вот они, высокие чувства на высоком папином лбу! Он напрягся и понял трагедию момента. Она ждала, что вот-вот из леса выскочат «наши», отобьют пленного и спасут его. Эх! Сколько таких фильмов о Войне она видела! Сколько читала о героях! И каждый раз её охватывал трепет и гордость за весь Советский народ, выигравший эту страшную Вторую Мировую войну. Пленный в телевизоре всё молчал. Тут фашисты, видимо, устав ждать, схватили «русского» за ноги и погрузили до пояса в прорубь на реке.

– А-ха-ха-ха! – папа засмеялся так заразительно и так от души, как бы не смог бы даже невинный младенчик. Даже заразительней и громче, чем когда футболил кошек.

– Ты чего, пап?! – Аделаида от неожиданности даже не сразу смогла спросить.

– Дядю в воду бросили! Аха-ха! Как смэшно, правда?

– Да. Правда. Смешно безумно…

Папа случайно услышав песню о декабристах:

Метелью белою, сапогами по морде нам,

Что же ты сделала со всеми нами, Родина?! – хохотал не меньше:

– Ха-ха! Па мордэ! Сапагами па мордэ!

И было неясно, может, папа не понимает, что происходит, потому что плохо говорит по-русски? Мама сказала, что папа на всех языках говорит одинаково и так называемого «родного» у него вообще нет.

«Значит, если б фильм был на другом языке, папа бы всё равно смеялся?! – Аделаиде всё казалось, что это какие-то нереальные совпадения, что папа дурачится, что скоро всё это пройдёт и он станет самим собой, она не могла поверить, что так вообще бывает. – И, собственно, с чего ему плохо понимать по-русски? Он-то больше двадцати лет живёт в Городе, вместе с мамой, которая говорит с ним на русском! Окончил два института тоже на русском. Может, он просто делает вид?»

При чём здесь фильм?! – презрительно фыркнула мама. – Это уровень такой, понимаешь? Он видит, как мужика в воду бросили, и всё! А кто он там, свой, чужой – какая разница? И что такое «свой», «чужой»? Сам факт важен – бросили в воду!

– В прорубь, мама.

– Заткнись! Надоела уже!

Вообще папа был большим шутником. Видно, два высших педагогических образования на него никак не повлияли, и он был неутомим в своих научных изысканиях, как будто и не спустился в Большой Город из своей высокогорной деревни обменивать пшеницу на штаны. Он мог спящему щенку засунуть в ухо осу, а потом кататься от смеха, когда щенок падал на спинку, ёрзал по земле, бил лапой себя по морде и жалобно скулил.

Когда Лидиванна со второго этажа просила папу, чтоб они на первом этаже не открывали воду, потому что «падал напор», газовая колонка тухла и её дочь не могла искупаться, папа немедленно открывал все краны в доме, хоть никогда в жизни с Лидиванной не ссорился и всегда культурно говорил ей: «Добри утра!».

Папе почти никогда не бывало скучно. Даже если они уезжали куда-нибудь, он и на новых местах находил себе развлечения. Когда они очередной раз всей семьёй поехали отдыхать на «курорт» с вонючим дощатым «удобством» на краю огорода, туда же приехала семья с маленькой девочкой и волосатенькой болонкой. Болонка вызывала умиление окружающих. У неё был розовый язычок, похожий на карамельку, и бантик между ушами. Она была такая смешная, почти как игрушечная.

Вот нэнормалниэ! – папа никак не мог примириться с присутствием во дворе «сабаки»! – Сами поэхали одихат, ещо сабаку взиали! Сабака должен бит в теревне в будке на цепи! (Вот ненормальные! Сами поехали отдыхать, ещё собаку с собой взяли. Собака должна быть в деревне в будке на цепи!)