Синтия Озик
Невозможность быть Кафкой
Франц Кафка — прощальный призрак двадцатого столетия. В двух своих незавершенных, однако несопоставимых друг с другом романах — «Процесс» и «Замок» — он предъявляет, как и полагается не желающему уходить на покой привидению, кошмарный счет — общий итог всего современного тоталитаризма. Плоды его воображения превосходят факты истории и мемуары, случаи и официальные документы, кинохронику и репортажи. Он стоит на стороне реализма — отравленного реализма метафоры. В совокупности труды Кафки — архив нашей эпохи: ее аномии, деперсонализации, ее горькой невинности, новаторской жестокости, авторитарной демагогии, технологически развитого убийства. Но ничего у Кафки не подается сырым. Политики в нем нет; он не политический романист, как Оруэлл или Диккенс. Он пишет по озарению, а не, как сказало бы большинство, по предчувствию. Часто его принимают за метафизического или даже религиозного писателя, однако элементы сверхъестественного в его притчах слишком переплетены с конкретной повседневностью и карикатурой для того, чтобы давать повод для бросающихся в глаза определенностей. Типичная фигура у Кафки обладает познавательной силой гроссмейстера — именно поэтому определение «кафкианский», синоним зловещего, неверно представляет его в самом корне. Разум Кафки покоится не на неразличимости или сюрреальности, но на твердокаменной логике — на здравом ожидании рациональности. Поющая мышь, загадочная обезьяна, неприступный замок, смертельное приспособление, Великая Китайская Стена, существо в норе, голодание как форма искусства и, самое знаменитое, — человек, превращающийся в жука: все они пропитаны разумом; а также — логическим ходом мысли. «Сказки для диалектиков,» — заметил критик Вальтер Беньямин. В обеих огромных сферах литературного восприятия — лирической и логической — «К» Кафки можно отнести не к Китсу, а, скорее, к Канту.
Сама проза, изрекающая эти суровые аналитические выдумки, со временем претерпела собственную метаморфозу, причем лишь частично — посредством повторявшихся переводов на другие языки. Вмешалось нечто — слава — для того, чтобы разлучить истории Кафки с нашим сегодняшним их прочтением два или три поколения спустя. Слова остались неизменными; однако те же самые пассажи, что Кафка некогда читал вслух узкому кругу друзей, хохоча над их жуткой комичностью, теперь стали отчетливо иными прямо у нас на глазах, покрывшись глянцем запутанного процесса, в ходе которого литературное произведение пробуждается и обнаруживает, что стало классикой. Кафка научил нас читать мир по-иному — как некий указ. И поскольку мы читали Кафку, то знаем больше, чем знали прежде, чем прочесть его, и теперь лучше вооружены для того, чтобы читать его обостренно. Может быть, поэтому звучание его высеченных в камне фраз начинает приближаться к прямо-таки библейскому; они закрепляются у нас в головах как псалмы; кажется, что они предначертаны, предопределены. Они несут на себе тональность высокой меланхолии, безысходности, неразъеденной цинизмом. Они величественны, просты и исполнены ужаса.
Но что же было известно самому Кафке? Родился он в 1883 году; умер от туберкулеза в 1924-м, не дожив месяц до своего 41-го дня рождения. Он не дожил и до того, чтобы увидеть. Как людей низводят до положения и состояния червей, которых травят газом. Если он и мог вообразить себе человека, низведенного до насекомого, то не потому, что был пророком. Писатели и даже гении среди писателей — не провидцы. Кафка знал лишь свое собственное положение и состояние. Языком его был немецкий, и, возможно, смысл — как раз в этом. То, что Кафка дышал, мыслил, надеялся и страдал на немецком языке — причем, в Праге, городе, ненавидящем немцев, — может оказаться окончательным толкованием всего, что он написал.
Австро-венгерская монархия, управлявшаяся немецко-говорящими Габсбургами до своего распада в Первой Мировой войне, была сплавом десятка национальных анклавов. Чешско-говорящая Богемия являлась одним из них, норовистая и подчас мятежная под пятой Габсбургов. Борьба за права чешского языка временами становилась весьма бурной. Немецкое меньшинство Праги помимо своего лингвистического преимущества достаточно выделялось и в коммерческом, и в интеллектуальном отношениях. Вена, Берлин, Мюнхен — эти рассадники немецкой культуры — возможно, находились слишком далеко, однако Прага, крупнейший город Богемии, отражала их все. Здесь Кафка посещал немецкий университет, изучал немецкую юриспруденцию, работал в немецкой страховой компании, печатался в немецких изданиях. Немецкое влияние доминировало; в литературе оно бросалось в глаза. Пражские евреи по своему языку и собственному предпочтению ориентировались на немцев — меньшинство внутри меньшинства. И для такого выбора у них были хорошие основания. Начиная с Эдикта о Терпимости 1782 года и в течение последующих семидесяти лет Габсбурги на всей территории своей империи освобождали жизнь евреев от неисчислимых ограничений их закрытых гетто; подобная эмансипация означала обретение гражданских свобод, включая свободу брака по желанию, проживания в городах и занятий ремеслами и профессиями. Девяносто процентов детей богемских евреев получали образование на немецком языке. В детстве у Кафки был чешский гувернер, но в академически строгой немецкой начальной школе 30 из 39 его одноклассников были евреями. Патриоты Богемии воспринимали пражских евреев как двойную болячку: как немцев, презираемых как культурные и национальные захватчики, и как евреев. Хотя немцы так же недружелюбно относились к немецко-говорящим евреям, как и чехи, воинствующий чешский национализм имел своей целью обе эти группы.
И современный чешский антисемитизм не обошелся без своей прискорбной истории. Антиеврейские демонстрации впервые разразились в 1848 году, когда евреям предоставили гражданские права, а после этого — в 1859, 1861 и 1866 годах. (В Венгрии, кстати, в 1883 году, когда родился Кафка, средневековая газетная утка, обвинявшая евреев в ритуальном убийстве христианского ребенка, вызвала новый взрыв вражды.) В 1897 году, через год после бар-мицва Кафки, когда ему было 14 лет, он стал свидетелем яростного всплеска анти-еврейского насилия, начавшегося как антинемецкий протест. Марк Твен, писавший из Вены репортажи о парламентской борьбе, так описывал ситуацию в Праге: «Было три или четыре дня свирепых беспорядков… евреев и немцев разоряли и грабили, разрушали их жилища; в других богемских городках вспыхивали бунты — в некоторых случаях зачинателями были немцы, в других — чехи, но во всех случаях на костер шел еврей, какую бы сторону он ни принимал.» В самой Праге толпа грабила еврейские коммерческие предприятия, била витрины, громила синагоги и избивала евреев на улицах. Поскольку отец Кафки, мужчина дюжий, говорил по-чешски и имел в мелочной лавке, которой управлял, чешских служащих — он называл их своими «оплачиваемыми врагами» к досаде собственного сына, — его имущество и жизнь пощадили. Менее, чем два года спустя, перед самой Пасхой 1899 года, обнаружили труп чешской девочки-подростка, и снова зазвучали обвинения в ритуальном убийстве; по всей стране анти-еврейскую агитацию вел будущий мэр Праги. Однако ненависть оставалась всепроникающей несмотря даже на то, что насилие могло дремать. И в 1920 году, когда Кафке было уже 37, и жить ему оставалось едва ли три года, а «Замок» еще не был написан, в Праге вновь вспыхнули анти-еврейские погромы. «Весь день я провел на улицах, купавшихся в анти-еврейской ненависти,» — сообщал Кафка в письме, раздумывая о необходимости побега из города. — «Prasive plemeno — поганая кровь — так при мне называли евреев. Не правда ли естественно покинуть место, в котором тебя так яростно ненавидят?.. Героизм, который требуется для того, чтобы остаться несмотря ни на что, — героизм таракана, которого тоже ничем не выжить из ванной.» В тот раз были уничтожены еврейские архивы и сожжены свитки Торы из древней пражской синагоги Алтнеу. Кафке вовсе не обязательно было быть провидцем в смысле предчувствования; а как наблюдатель своего времени и места он видел всё. Видел он и то, что ему, еврею, в Центральной Европе дома нет; и то, что, будучи невиновным в чем бы то ни было, он считался заслуживавшим наказания.