— Клоун не стоит того, чтоб из-за него страдал хороший, нужный человек.

— Вот и Глухов как раз так рассуждал! — язвительно заметил Костя Танаисов. У мужчин так и «кипело» на Глухова, а женщины почему-то больше ругали Клоуна.

Утром, когда я вышел на работу, меня ласково прогнали.

— Ты же его друг, может, понадобишься ему,— сказал сварщик Барков.— Иди, мы заменим тебя. Тяжело ему сейчас... Сиди возле него!!!

Заменили и отца. Мы с ним по очереди дежурили у постели Зиновия, а то и оба вместе.

Зиновия уговаривали решиться на ампутацию. Сначала мой отец, потом Сперанский, врачи, инженер Прокопенко. Я не уговаривал. Просто не мог выговорить: согласись, чтоб тебе отрезали обе руки. Не знаю, согласился бы я сам на это? Таня больше не приходила в больницу.

К вечеру у Зиновия поднялась температура — грозный признак. Он изменился неузнаваемо. Не то что он исхудал или другие какие признаки болезни, но изменилось выражение самого лица. И это меняло его так, будто на койке лежал не Зиновий, а совсем другой человек. Может, и я вместе с ним изменился? Потому что он внимательно рассмотрел меня и вдруг сказал:

— Не переживай так, Мишка... Медведик! Что ж поделаешь? — Лихорадка сделала его говорливым.— Помнишь, я всегда боялся, что со мной случится беда? Предчувствие такое было. Смеялся, шутил, работал легко и весело, но в душе всегда боялся беды. Только не знал, какая она будет. Боялся крушения или машину потопить...

А она вот пришла: хуже не придумаешь! Вошла Катерина Ивановна и заботливо поправила ему подушку.

— Там ребята к тебе просятся,— сказала она.— Пустить?

— Конечно!

Обычно в палаты не пускали по десяти человек, но теперь весь больничный распорядок пошел насмарку. Не до этого было. Неуклюже, смущаясь, вошли парни. Халатов им не хватило, двое закутались в простыни, как привидения. Я заметил, что это была как бы делегация лучших — ветераны гидростроя.

Сначала говорил Костя. Голос его дрожал:

— Вся стройка тебя просит, Зиновий,— решись! Сами понимаем, нелегко тебе решиться. Но руки ведь уже... надо хоть жизнь сохранить.

— Зачем? — тихо спросил Зиновий и облизнул пересохшие, почерневшие, распухшие губы.

— Затем, что ты настоящий парень, таким жить надо! Пусть сволочь подыхает, вроде этого Глухова. На стройке ему больше не работать! Не уедет добром — не жить ему. Нам здесь таких не надо!

— Ну что ты говоришь? — перебил его секретарь нашей комсомольской организации Олег Жуков.— Мы все сделаем по закону: сначала исключим Радия из комсомола, затем потребуем удаления со стройки. Его просто уволят.

— А не уволят, сами с ним расправимся! Так просим тебя, Зиновий, как друзья твои: соглашайся!

Зиновий вздохнул и покачал головой.

— Не просите, ребята. Не могу. Я рабочий человек, а рабочему без рук никак нельзя. Что бы я теперь ни делал, за что бы ни взялся — без рук мне нет хода.

Тогда заговорил знатный монтажник Николай Симонов, волгарь, чубатый, широкоплечий, высокий парень — горячий и вспыльчивый, но справедливый. Голубые глаза его покраснели, будто он плакал.

— Мы все будем твоими руками, Зинка. Подумай, сколько у тебя будет рук? Вместо двух — сотни! Вот наше честное слово! Охотно будем все за тебя делать, только живи!

— Спасибо, братцы! Это год, два, три... а мне жить, может, долго. Не могу я жить бесполезно. Уж вы простите меня, ребята! Поймите, по человечеству... по нужде ведь пойти... и то просить кого-нибудь надо. Не могу!!!

Зиновий вдруг всхлипнул, крупные слезы потекли по его словно обожженному лицу. Он приподнял одну из своих отяжелевших забинтованных рук и, слегка прикасаясь — больно ведь тронуть,— отер слезы.

— Может, и вправду лучше ему умереть, ребята? —дрожащим голосом сказал кто-то из стоявших сзади.

Произошло легкое движение, и убежденного Зиновием вытолкали из палаты.

— Ты не прав, Зинка,— сурово возразил Николай Симонов.— На фронте мой отец потерял обе ноги. Так что ему было делать — с собой кончать? Мать-то обрадовалась ему и безногому. Все твердила: «хоть жив, слава богу!» И сейчас живет батька и на пенсию еще не хочет выходить. В типографии работает.

— Руки-то у твоего отца остались для работы?

На место изгнанного, надев его халат, осторожно проник в палату цыган Мору, бригадир арматурщиков. За свои двадцать пять лет двадцать он кочевал вместе с табором, а потом раздумал и решил жить иначе. На гидрострой он пришел в числе первых. Растолкав всех, он приблизился к кровати.

— Зиновий Гусач, отдаю тебе бригадирство! Ты будешь бригадиром, я — звеньевым. Кому что руками показать надо, я покажу. Немой буду! Ты один будешь приказывать. Твой авторитет наивысший! Велишь в воду идти — пойдем. Не будет во всем мире бригадира лучше тебя! Был король трассы, будешь король бригадиров!!! А всякие наряды выписывать — любой в конторе напишет под твою диктовку. Не умирай, Зиновий, живи, прошу тебя, как человека! Умрешь — клянусь, обратно в табор уйду!

Никогда я не забуду этот час, когда его уговаривали парни. Я не выдержал и тоже стал его уговаривать.

— Ты работал руками, будешь работать головой! — умолял я его.— Будем с тобой учиться, заочно! Столько интересных профессий, где нужны только способности, ум и доброе к людям сердце. Ты можешь стать инженером, историком, воспитателем, литературоведом... Можешь заведовать Домом культуры — мало ли что еще можешь сделать! А потом тебя полюбит хорошая девушка, и ты еще будешь счастлив.

Последнее я, кажется, сказал зря, потому что Зиновий окончательно помрачнел. Все подумали о Тане, которая ни разу не пришла к нему в палату... Я сконфузился. Очевидно, я не так убеждал. А я с готовностью отдал бы ему свою руку. Одна у Зиновия, одна у меня. Я уже спрашивал Александру Прокофьевну, можно ли так сделать, но она сказала, что медицина еще не может приставить человеку чужую руку...

Наступило тягостное молчание: парни истощили свои доводы. Странное ощущение, будто все это уже было, возникло у меня. Была эта полупустая палата, больничный запах, воспаленное обмороженное лицо Зиновия на подушке, тяжело дышащие, на грани слез, мужественные обветренные парни в грубых сапогах и белых халатах. И я уже был — его друг, беспомощный, растерянный, не знающий, что делать, навсегда раненный жалостью.

— Подумай, Зиновий,— вполголоса сказал Костя.— Мы пойдем... докторша долго не велела быть... ты — подумай!

Они ушли, ступая на цыпочках, зная, что все уговоры бесполезны. Опять приходили врачи, сестры и что-то делали с Зиновием — новокаиновую блокаду, уколы, накладывали повязки с антисептиками и антибиотиками, но все это был паллиатив, как сказала Александра Прокофьевна, потому что руки уже были мертвы. И, если мертвое не удалить, оно убьет живое.

...Это была какая-то пытка: люди шли и шли, и все уговаривали Зиновия, чтоб он согласился дать отрезать руки. Наконец Зиновий не выдержал.

— Миша, скажи им, что я сплю, не могу больше!

Я вышел в коридор и попросил сестру не пускать к нему посетителей.

— Как там Клоун? — спросил Зиновий, когда я вернулся.

— Шок проходит, а ноге нужен покой.

— Навести его.

— Так я утром был у него.

— То ж утром... сходи сейчас!

Я пошел в палату, где лежал Клоун. С ним было еще трое больных. Разговор шел о Зиновии. Клоун лежал лицом к стене. Я присел к нему на койку.

— Спит,— сказал один из больных. Но Клоун не спал. Он плакал.

— Нога болит? — спросил я вполголоса.

__ Разве я о ноге! — с отчаянием сказал бедняга.— Как мне теперь жить, если он умрет... из-за меня!

— Ты ни в чем не виноват, Петя. Если бы Глухов не сбежал... Врач так и сказала: кровообращение было нарушено, а тут мокрый снег и ветер.

— Потому что нес меня!!! Я не смею к нему зайти. Хотел давеча и не посмел.

— Заходи, он о тебе спрашивает.

— Не смею!

Я успокоил Клоуна, как мог, и вернулся к Зиновию. Он стоял у окна. Опять вечерело. Окна палаты выходили на тайгу. Качались от ветра сосны, с них сыпался снег.