— Будете жить у тестя? — благодушно спросил Черкасов.

— Да. Валя ведь москвичка. Может, и тетю Любу перетащим к нам. Она скучает одна.

Черкасов усмехнулся.

— Не останешься ты в Москве. Опять поедешь со мной в экспедицию.

Сафонов смущенно улыбнулся.

— И Валя твоя долго не усидит в столице. Она же прирожденный исследователь и путешественник. Она была моя любимая ученица. И не потому, что дочь моего друга, а потому, что я сразу увидел в ней географа по призванию. Настоящего географа! Я скажу, как у вас будет, Ермак. Сын с тетей будут жить у дедушки в Москве, а папа с мамой будут к ним всегда возвращаться.

— Пожалуй, что так,— улыбнулся Ермак.

Черкасов положил руку на его плечо и закончил серьезно:

— Москва — самое лучшее место на Земле для возвращений... Я сам туда всю жизнь возвращаюсь. Но жить в ней безвыездно я бы не смог.

Я удивился.

— А где же тогда...

— В Антарктиде,— ухмыльнулся Черкасов, и я не понял, шутил он или сказал серьезно.

Пока мы ели и разговаривали, неожиданно подул ветер. Не отошли мы и двадцати метров от вертолета, как ветер уже завыл на разные голоса, стал с силой хлестать в лицо. Мельчайшие песчинки — не то снег, не то песок — кололи щеки, засоряли глаза. Стало тяжело дышать.

— Пожалуй, надо отправляться восвояси! — крикнул мне Черкасов.

Мы вернулись к вертолету. Сафонов озабоченно смотрел на машину — ее раскачивало...

— Взлетим? — спросил Черкасов.

— Придется переждать,— ответил Ермак.— Помогите мне закрепить вертолет.

Мы тщательно укрепили вертолет и поспешили укрыться в нем. Конечно, было благоразумнее переждать бурю. На меня почему-то напала сонливость, и я пристроился на брезенте подремать. Уснуть я не уснул, а именно дремал, слыша и понимая каждое слово, которое не заглушал вой ветра.

Черкасов и Сафонов наперерыв вспоминали экспедицию в Арктику на горное плато. Когда они впервые прибыли туда, это тоже было белое пятно на карте. Огромное базальтовое плато с бездонным озером посредине. Вулкан Ыйдыга. Ледник, дающий жизнь реке. Вспоминали какой-то крест землепроходцев, бродягу Абакумова, виновника гибели первой экспедиции на плато. Но они оба почему-то любили этого бродягу и вспоминали его с умилением. Вспоминали эскимоса Кэулькута и очень смеялись...

...Кажется, я все-таки уснул, а когда проснулся, ветер уже не выл, а Дмитрий Николаевич разбирал образцы, которые мы здесь собрали, и громко восторгался ими.

— Редкие экспонаты! На вес золота! — восхищался профессор.

— Мне приятно, что во всем этом и мой труд,— тихо сказал Сафонов.— Кажется, ветер утих. Я выйду посмотрю.

Ермак вернулся и стал запускать мотор.

— Взлетим, Ермак? — обеспокоенно спросил Черкасов. Пилот молча улыбнулся. Это была последняя его улыбка,

которую мы видели.

Сафонов был отличный пилот, он уже почти год работал в Антарктиде, но разве можно за год постигнуть все ее своеобразие, неожиданности и нелогичность. Ветер как будто утих, но когда вертолет стал подниматься, неожиданно налетевший шквал подхватил вертолет, словно перо птицы, и с силой бросил о скалы.

Я первый опамятовался. Я и не терял сознания. Просто меня несколько раз перевернуло и ударило. В плече нестерпимо болело, но я был цел и невредим. Кроме нескольких синяков и растяжения связок, ничего со мной не случилось. Сдерживая стон, я поднялся на ноги. Вертолет лежал на боку, все стекла разбились, винт сломан, лопасти погнуты. Черкасов, кряхтя, пытался подняться. Я помог ему. Он обо что-то ударился: из ранки на голове текла кровь. Я хотел завязать ему голову платком, но он отмахнулся.

— Ты жив, Санди? — сказал он рассеянно. Он оглядывался вокруг, ища Сафонова.

— Его здесь нет,— сказал я,— подождите минутку, я вылезу и посмотрю, что с ним...

Я хотел выбраться через фонарь — верхнюю часть кабины пилота, но профессор оттолкнул меня и вылез первым. Его охватила тревога. Я вылез за Черкасовым. Ветер опять выл, как сирена.

...Сафонов лежал довольно далеко от вертолета — возле большого валуна. Глаза его были открыты. Он смотрел на небо и не пытался встать. Как будто отдыхал. Профессор бросился к нему и присел перед ним на корточки.

— Ермак! — произнес он с беспредельной нежностью и отчаянием.— Что с тобою, Ермак?

— Все в порядке...— сказал Ермак, и вдруг — хрип. Так он умер.

Я сразу понял, что он уже умер. А Черкасов никак не мог понять, не хотел этому верить. Он поднял Сафонова, перенес его на ровное место и стал делать ему искусственное дыхание. От горя он словно помешался. Я сел на землю и заплакал.

— Санди! Иди сюда! — гневно позвал меня Черкасов.

Он сердился на меня, зачем я думаю, что Ермак умер. Он дышал ему в рот, массировал сердце, расстегнув на нем комбинезон. Стал ритмически поднимать и опускать его руки. Чтоб его успокоить, я стал ему помогать. Но уже через две-три минуты Черкасов оттолкнул меня. Я был неловок. У меня адски болело плечо, а главное, я ведь видел, что Ермак мертв. Черкасов долго еще поднимал и опускал руки Ермака, а они все холодели и холодели.

Было, должно быть, три часа ночи (мои часы стали), когда профессор понял, что Ермак мертв.

Тогда Черкасов сложил Ермаку руки на груди и закрыл ему глаза. Веки не закрывались, и он положил на них два камушка. Сел^ возле Ермака на землю и тяжело, словно икая, заплакал. Мой носовой платок, которым я все же завязал ему голову, весь пропитался кровью. Я вдруг испугался за профессора.

И я снова полез в искореженный вертолет и стал выгружать продукты, палатку, одеяла, спальные мешки. Следующий час, пока Черкасов понуро сидел возле Ермака, я поставил палатку и приготовил поесть. Потом нашел в вертолете рацию... К моему великому удивлению, она была цела. Я не выдержал и снова заплакал. Человек мертв, а рация уцелела. Я дал знать о несчастье на станцию Грина. Просил радировать в Мирный, чтоб срочно вылетали за нами.

Я достал из аптечки йод и бинт и, подойдя к Черкасову, осторожно отодрал прилипший к ране окровавленный платок, молча стал мазать йодом. Боль отрезвила его и усилила горе. Он замычал и стал раскачиваться.

— Дайте забинтовать! — заорал я.

Черкасов присмирел и послушно дал забинтовать голову.

— Идемте, вы должны поесть,— сказал я. Он медленно покачал головой.

— Вы должны поесть. Должны лечь. Я приготовил спальный мешок. Вам совсем плохо. Вы ослабели от потери крови.

Так я убеждал его, хотя сам еле держался на ногах. У меня вдруг закружилась голова. Должно быть, я сильно побледнел. Черкасов поддержал меня.

— Это тебе нужно уснуть... — сказал он ласково.

Потом мы завернули Ермака в одеяло и оставили под белым ночным небом, а сами пошли в палатку. Как ни странно, захотелось есть.

— Рация цела? — спросил Дмитрий Николаевич. Я сказал, что уже уведомил о несчастье.

— Завтра нас заберут, если не поднимется метель,— апатично заметил он и внимательно посмотрел на меня.— Залезай в мешок и поспи.

— А вы?

— Я буду сидеть с ним.

Я так вымотался, что не мог даже протестовать. Залез в мешок и тотчас уснул. Но сон мой был беспокоен и мучителен. Меня терзали кошмары. Скоро я проснулся нисколько не отдохнувший. Я сильно замерз, поспешно вылез из спального мешка, оделся потеплее и вышел.

Черкасов сидел на камне возле тела друга. Он постарел за эту ночь лет на десять. Я еще никогда не видел его таким. Всегда он был подтянут, весел и уверен в себе.

Я подошел и, сдерживая дрожь, стал рядом.

— Санди! — Черкасов схватил меня за руку и посмотрел мне в глаза пытливо и вопрошающе. Уж не думал ли он, что я его осуждаю? За что? — Это я его заставил ехать в Антарктиду. А ему так не хотелось. Он словно предчувствовал. Но Ермак никогда не отказывался, не боялся трудностей. «Раз надо, значит, надо»,— только, бывало, и скажет.

— Ни один настоящий летчик не откажется поехать в Антарктиду! — возразил я горячо.— Не вините себя, Дмитрий Николаевич. Это случайность, что разбился Ермак, а не вы или я. Никто не виноват в его смерти.