Изменить стиль страницы

Костер разгорелся сразу, без дыма. Розовое пламя столбом поднялось над кучей сушняка, зарычало и, похлопывая на легком ветру горячими крыльями, закачалось, как живое. Аленка посоветовала подбросить в огонь побольше смолистых кореньев, щелкнула затвором карабина и посмотрела на опушку березовой рощи.

— За косачом пойдем?

Она кивнула головой и неторопливым шагом направилась по старой вырубке к облюбованному месту. Я побрел следом.

Минут через десять мы остановились у шеренги берез, одетых в накрахмаленные платья. Аленка, прислушиваясь к тишине, взглянула на темнеющее небо и, выйдя на опушку, залегла под деревом. Я прилег рядом.

Ожидание охотницкой удачи. Разве можно забыть это время? Теплую вечернюю тишину не нарушит ни звук, ни шорох. Листва на березах и та не шелохнется. Голубые сумерки тихо подступают со всех сторон, волнами разливаются меж деревьев и дымят, как летние росы на лугах перед восходом солнца. В такую пору действительно можно услышать стук собственного сердца.

Лежим в засаде минуту. Лежим вторую… Справа раздался какой-то треск. Я приподнялся — и попятился назад. Пара косолапых шли прямо на нас. Приклад дробовика я крепче прижал к плечу и локтем толкнул Аленку.

— Вижу. Не вздумай стрелять.

Спокойный голос Аленки помог мне взять себя в руки, но убирать дрожащий палец с холодного спускового крючка я не торопился. Мишки, приблизившись к нам шагов на сто, остановились, понюхали воздух и спокойно покосолапили в потемневшую тайгу. Когда они скрылись в молодом сосняке, я облегченно вздохнул.

— Сейчас у медведей гон, — пояснила Аленка. — В эту пору они могут броситься на человека.

— Выходит, таежники врут, что с ними можно за лапу здороваться?

— А ты бы попробовал им представиться: я, мол, такой-то и такой, желаю вам, Потапычи, свеженькие новости Московского Дома литераторов рассказать.

— Хватит подначек, — попросил я Аленку. — В Москве У меня есть знакомый поэт — сибиряк Черношубин…

— Он, наверное, с мишками по тайге в обнимку ходил, и гопака отплясывал, и даже спирт хлестал, да?

— Ты разве его знаешь?

— Пишут о Сибири многие. Иной побудет в тайге денек-другой, посмотрит на нее с самолета — и начнет в стихах с медведями обниматься, на сохатых по тропам, как на коне, скакать, белки ему в шляпу кедровые орехи таскают… А он, этот поэт-сибиряк, недоволен: осетры, видишь ли, ему на подносах черную икру не несут и стерлядки сами в ведро с кипятком не прыгают.

Аленка развеселила меня до смеха. Я попытался представить маленького, сухонького поэта-сибиряка Черношубина в обнимку с медведем и прыснул в кулак.

— Тише! — шикнула Аленка. — Ток у косачей уже прошел. Но я приметила: они любят наведываться на места бывших свиданий. Весной мы сюда специально приходили полюбоваться глухариной свадьбой.

Час в засаде удачи не принес. Аленка предложила обогнуть березовую рощу и пройти до плота по старому сосняку. Мягкая подушка прошлогодней хвои глушила наши шаги. Я то и дело поглядывал на вершины высоких сосен с надеждой увидеть косача. Первой добычу заметила Аленка. Старый косач стоял на суку выбежавшей на поляну сосны. Я вскинул дробовик. Аленка взглядом запретила стрелять и, притаившись под деревом, пальцем указала на косача. Он спокойно прошелся по выгнутому дугой суку, распустил веером хвост, вытянул шею и загляделся в голубое небо. Так он стоял с минуту. Я успел разглядеть его отливающие блеском антрацита крылья, выгнутую по-лебединому шею и горящий жаром хвост.

— Стреляй, — разрешила Аленка.

Выстрел — и нет жизни. Косач упал под сосну как-то тяжело, с шумом. Я подбежал к нему — и попятился назад. Красавец посмотрел на меня мутнеющим глазом, обведенным широкой седоватой бровью, и тихо склонил голову на распластанное крыло. Аленка подняла мертвую птицу.

Голубые сумерки начали быстро темнеть, становились гуще, тяжелей. Я чувствовал в душе какую-то щемящую боль, пустоту. Тайга мне показалась осиротелой, сумной, как человек в страшном гневе. «Что со мной случилось? Неужели смерть красавца сводит со мной счеты?» Да, это она разбудила во мне чувство брезгливости к самому себе за убитую жизнь. Она заслонила и радость удачи, и тихую красоту умирающего вечера, и веселый говорок реки, доносившийся издалека, даже сладковатый воздух тайги мне показался с горчинкой.

— Если бы ты хоть раз побыл на тетеревином току, — вздохнула Аленка. — Сидишь на зорьке в березовой или сосновой роще и не шелохнешься. Кругом такая тишина — слышно, как роса с листьев падает. И вдруг — цок! цок! цок! Ну точь-в-точь как серебряной ложечкой о чайный стакан. А потом как зальется трелью с подсвистом и опять — цок! цок! цок! Смотришь на косача, а он важно так, генеральской походкой пройдется, поцокает, почуфыкает — и их уже двое. Слышишь, где-то отзывается еще один и еще. Соберутся стайкой и устраивают настоящий концерт песни и пляски. Один пройдется боком, боком, другой вприсядку, третий в вальсе бешеном закружится… Красота! А как поют! Голоса у них радостные, счастливые. Только одного я не люблю, когда они драться начинают. Косачи с чуфыканьем наскакивают друг на друга, секутся крыльями, расходятся, пригибают головы — ив новые атаки. «И чего им не хватает? — думала я не раз. — Кругом столько красоты, простора…» Елисеевич говорит: это они право на любовь в поединках оспаривают. Один, мол, завоевывает сердце возлюбленной песней, другой ловкостью и силой в бою… — Аленка умолкла и тут же с насмешкой в голосе добавила: — Один чудак из нашей партии такой концерт на магнитофонную пленку записал.

— Теперь его в городской квартире будет слушать?

— Дудки! Я сожгла пленку. Пусть не занимается кощунством. Красоту тетеревиной песни можно понять только на природе. Ее надо не только услышать, но увидеть в самом рождении.

Теплого окровавленного косача мы принесли к полыхающему костру. Аленка, соблюдая ритуал, мазнула мой лоб тетеревиной кровью и со смехом объявила, что я теперь коронованный охотник.

— Надеюсь, мы не станем есть косача сырым? — спросил я Аленку.

— Надо вырыть неглубокую ямку, положить в нее добычу, — посоветовала она, — присыпать землей, жаром. Через час ужин будет готов.

Зажаренного по-таежному косача «раздевать» оказалось проще простого: перья с него отстали вместе с желтоватой кожицей, потроха, ноги и голову Аленка быстро отделила ножом. Когда ужин был собран, она попросила меня принести воды. Я с пылающей головешкой в руке подошел к роднику, впадающему в Говоруху, зачерпнул котелок воды и быстро вернулся обратно. Аленка оставила в котелке воды на донышке, бросила в нее щепотку соли, и мы, макая жесткое, отдающее запахом хвои мясо в рассол, приступили к ужину. Я не стал расспрашивать Аленку, зачем она готовила рассол. Все было ясно без слов: применяя, пожалуй, одним геологам известные хитрости в кулинарии, она экономила наш скудный провиант.

Короткий ужин и отбой. Аленка клубочком свернулась на охапке сушняка и, подложив под голову кулак, быстро уснула. Я, подбрасывая в ненасытный костер сушняк, вначале не замечал, как летит время, но потом оно стало тянуться медленно, тоскливо и нудно. Чтобы как-то развеять скуку, я стал ножом вырезать на крепком полене фигурки лошадей, звезды… Они у меня получались, несомненно, хуже, чем у Виктора Гончарова. Но я духом не падал: резал и резал ножом полено, пока от него не остались рожки да ножки. Потом я принялся за шестиногий корень. Пузатый, с длинными щупальцами, корень мне показался похожим на осьминога. Я вспомнил «Бабку Барабулиху», сработанную Виктором Гончаровым из корня, найденного где-то на берегу кубанской речушки Бейсуг, и решил потягаться с ним в мастерстве. Не боги же горшки обжигают!

Мой осьминог вначале получился похожим на огромного таракана, а когда на нем обломились щупальца, он сделался свиньей без ушей, затем лягушкой, ежом и, наконец, шаром, напоминающим куриное яйцо.

Время за бестолковой работой пролетело незаметно. Аленка, проснувшись без побудки, посоветовала мне прикорнуть пару часиков.