— Она? — спросил тихо помощник.
Андрей Завулонов на вопрос своего помощника ничего не ответил, а только дёрнул несколько раз плечами.
В то время — как сейчас помню — всходила луна, протягивала широкие полотна и через сад бросала их в кабинет. Одно полотно упало на Андрея Завулонова. Андрей Завулонов повернулся к окну, и нам показалось, что он взбирался на луну, пил её приторный запах. Мы долго сидели так. Смотрели на луну, на товарища комиссара и друг на друга.
— Закройте окно,— сказал Андрей Завулонов и резко отвернулся от окна.
Когда я вышел на улицу, тьма была страшная, только снег белел под ногами. Я обернулся назад: Аскольдова стояла позади.
— Скорее... скорее.
Я думал: куда бежать?.. Если побегу через город, то, наверно, попадусь в руки восставших. И я решил бежать в ближайшую деревню. Деревня была от города около восьми вёрст. Правда, другие деревни гораздо ближе к городу, но, чтобы в них попасть, надо было бежать через весь город, а это опасно. И я побежал в сторону от города. Не успел пробежать несколько шагов — слышу, скрипят шаги, мотаются по снегу три тени. Я остановился, спрятался и затих за углом последнего дома. Шаги всё ближе и ближе, и вот уж до меня дотянулись три длинные тени, остановились. Я плотнее прижался к углу и слышу разговоры. По голосу узнал уездного военного комиссара. Вышел из-за угла дома, говорю:
— Это вы, товарищ Александров?
— Я,— ответил мне военный комиссар.
— Бежали? — спросил я.
— Бежали,— ответил военный комиссар.
— Что же теперь будем делать? — допытывался я.
— Я уже не знаю, что будем делать,— отвечал Александров.
Постояли несколько минут, поговорили. Потом направились к реке, остановились недалеко от моста. Красноармейцы закуривали. А мы — Александров и я — стояли, посматривали друг на друга и молчали. А вокруг и над нами тишина страшная. Небо какое-то странное: не то бледно-синее, не то бледно-серое. Даже, можно сказать, не поймёшь какое — неопределённого цвета. Я редко когда видел его таким. А сбоку от нас — месяц, и тоже большой и несуразный, словно ему кто-то обкрошил дубиной края. Всё это — небо и месяц — в городе было незаметно, а только здесь, за городом, в чистом поле так хорошо заметно. В такой тишине мы несколько минут стояли, покачиваясь из стороны в сторону. С правого боку на снегу лениво и нерешительно покачивались ваши необычайно длинные тени. Слышу, что-то в кустах по берегу реки зашуршало. Я прислушался, кто-то идёт. Тогда я стал всматриваться в лунную темноту,— ничего не видно за кустами. Но всё же я решил: кто-то, боясь показаться, идёт за кустами. И верно: вижу, мотнулась тень. Я узнал, что это тень человека. Тень двигалась к мосту. Я тоже бросился к мосту, но не успел, ибо тень раньше нас заметила и быстро перемахнула мост. В этой чёрной тени я узнал вахмистра, которого только нынче ночью приговорили к смертной казни. Я даже ударил себе ладонью по лбу: как же это он мог? И бросился за ним через мост. Военный комиссар и два красноармейца бросились за мной. Вахмистр, пока решал вопрос, как это он мог улизнуть от расстрела, был от меня на расстоянии сорока или пятидесяти саженей, не больше. Меня охватила страшная жажда погони, благодаря которой я всё позабыл: и восстание в городе, и девушку, и даже своё существование. И, не помня себя, я бежал за вахмистром. Вахмистр тоже не давал себе передышки, а удирал изо всех своих сил. Небольшой ветерок, которого, когда мы стояли, было совершенно не слышно, обжигал мои щёки и уши, но я всё бежал и бежал. Расстояние между мной и вахмистром сократилось больше чем наполовину. Я хорошо видел спину вахмистра, широкую и крепкую. Видел, как он от усталости пошатывался из стороны в сторону. Видел, как он то и дело нагибался и на бегу хватал снег и кидал его в рот, чтобы не задохнуться от бега. Я тоже качался из стороны в сторону. Я чувствовал, как билось моё сердце: оно билось огромной потрёпанной птицей. Я чувствовал, что у сердца, как и у большой птицы, широкие крылья, потрёпанные и мокрые. И я ясно слышал, как сердце хлестало по рёбрам моей груди — жик-жик... Но я всё бежал и бежал. И вахмистр всё бежал и бежал. Возможно, и у вахмистра в груди не сердце, а большая потрёпанная птица, которая по его рёбрам тоже хлестала мокрыми крыльями — жик-жик... Но я бежал и бежал. И вахмистр бежал и бежал. И я видел только белёсую мглу месячной ночи. А во мгле ночи видел одну только широкую спину вахмистра, ловил её, кричал: „Стой! Стой!“ и неожиданно сам останавливался, хватал кусок снега, жадно бросал его в огонь рта. Вахмистр тоже останавливался, схватывал куски снега — и в огонь рта. Мы оба, чуждые друг другу, бежавшие через смерть к жизни, стояли недалеко друг от друга, жадно и злобно смотрели друг на друга, высчитывали, вымеривали друг у друга каждый вершок в плечах и про себя думали, решали: „кто кого?“.
— Стой! Стой! — кричал хрипло я.— Сдавайся! — а сам не двигался с места.
Вахмистр хрипло отвечал:
— Стой! Стой! Сдавайся! — и тоже не двигался с места.
— О, какая мерзость! — отвечал я.
Он в ответ показывал редкие крупные зубы, рыжие щетинистые усы и большие, пылающие злобой глаза.
— Стой! Стой! — хрипел я и поднимал наган.— Стой! Иначе буду стрелять.
Вахмистр выпячивал грудь, хрипло орал:
— Хорошо!
Я наводил наган, спускал собачку, но выстрелов не было.
— Что такое? — выкрикнул я и спрятал наган.— Ты всё равно не убежишь. Я тебя задушу своими руками.
Вахмистр скалил зубы, ещё больше щетинил рыжие усы.
— Ну, иди сюда! Посмотрим, кто кого!
Я рванулся вперёд. Вахмистр тоже рванулся вперёд от меня. Подо мной закачалась земля. И под вахмистром закачалась земля. Из-под моих ног убегала земля. И из-под ног вахмистра убегала земля. Мы не бежали, а нелепо топтались на месте, оттопывали усталыми ногами, а возле нас на снегу подпрыгивали наши огромные тени, откалывали танец. Наши тени походили на этот раз на скелеты смерти. Возможно, что это плясали не наши тени, а два скелета смерти. Мы взобрались на гору. Возможно, гора под нас подкатилась. На горе показалась деревня:
— Ага! — прохрипел я.— Теперь не убежишь. Но вахмистр не пошёл на деревню, а обогнул её и спустился под гору, к реке Гнилушке.
— Эге! — прохрипел я и заплясал по его следу.— Сдавайся, всё равно не уйдёшь! — закричал я ему в спину.
— Это ещё посмотрим! — ответил вахмистр.
Мы скатились под гору, к реке. Месяц тоже скатился с нами под гору. Мы оба едва передвигали ноги. К моему телу прилипла не только гимнастёрка, но и шинель. Месяц тоже едва двигался. Он был весь покрыт тёмными пятнами. Месяц и другие предметы, как мне казалось тогда, двигались с нами вместе. Вахмистр подошёл к берегу, который был в этом месте крутой и высокий. Он бросился вниз и погрузился по плечи в сугроб снега. Вахмистр с большим трудом выбрался из сугроба. А когда я подошёл к берегу, он лежал на четвереньках и по-собачьи лакал выступившую на снег из-подо льда воду. В этот момент я радостно подумал: „Ага! Теперь не убежит, всё равно подохнет!“ Вахмистр напился, встал, вытер рукавом шинели рыжие усы, оскалил редкие зубы:
— Прыгай, чего же стоишь!
— Нет, я прыгать не буду,— ответил я.
— Что же теперь будешь делать? — спросил меня вахмистр и сел на снег.
— Посмотрю, что ты будешь делать? — усаживаясь на крутой берег, ответил я.
— А разве через речку нельзя было перейти? — спросил помощник.
— Нет,— ответил Андрей Завулонов,— там были одни родники, и река никогда хорошо не замерзала.
— Ну, чем же кончилось?— спросил Иванов.
— Да, да,— заговорили остальные.
— Чем? — спросил Евгений и окинул глазами слушателей, а потом стол и бутылки.
Бутылки были пусты.
— Уберите,— сказал Евгений,— и дайте ещё.
А когда Евгений выпил, и выпили все слушатели, он стал снова передавать рассказ Андрея Завулонова.
— Много просидели, а сколько времени — хорошо не помню. Ветерок куда-то спрятался, пропал. И ночь была, как вначале, тихая, крепкая. Мороз, пощипывая за уши, острыми иголками покалывал щёки. На реке похрустывал лёд. На селе изредка тявкали собаки, но так скучно, тоскливо: тявкнет — и молчок, тявкнет — и молчок. А мы, два человека, уставшие от охоты за жизнью, сидели на берегу Гнилушки, дежурили друг друга. А кругом никого, кроме нас, не было. Разве только месяц смотрел на нас своими чёрными пятнами-глазищами, да низкое небо — оно в этот раз было очень низким: — глядело на нас. Мне казалось тогда, что месяц хохотал над нами, корчил в смешные гримасы свою круглую рожу. Хохотало и небо. Хохотало оно хриплым, покашливающим смехом; это мне тоже тогда так казалось. И ещё кто-то прогуливался по Гнилушке и чем-то тяжёлым бýхал, пробовал лёд — крепок ли?.. На гул ударов откликалось робкое эхо: „Эх! Эх!“ А мы все сидели на берегу: я на самом берегу, а он, вахмистр, внизу, под берегом, у самой воды, спиной ко мне, а лицом вперёд, за реку. Я не знал, что, сидя на берегу, передумывал тогда вахмистр. Но я знал хорошо, что я тогда думал. Всё то, что я тогда думал, я прекрасно помню. А думал я тогда очень о многом, а главное, все вопросы, которые меня толкали на борьбу, я поставил ребром. И нужно правду сказать, что, сидя на берегу Гнилушки, я с этими вопросами был необычайно далёк от земли,— я с ними блуждал выше месяца, в междупланетных пространствах, если не дальше. Я, несмотря на своё скверное образование — я кончил только один класс церковноприходской школы или, как принято в народе говорить, „учился за меру картошки у бабушки Марфы на полатях“,— стоял на самых высоких вершинах общественной мысли. И вот оттуда-то, с вершин общественной мысли, я увидал тогда всё своё прошлое, весь свой путь. Но я увидал тогда и путь вахмистра... Да, да, и путь вахмистра... И я познал за что я боролся, более ясно, чем до этого случая... Я с вершин общественной мысли видел море человеческой крови, нет, не человеческой, это я неправильно выразился, а рабочей, мужицкой, моей крови. Эта кровь текла широкими потоками, заливала, пропитывала землю, на которой жил и ещё живу... Да, да, я видел, как текла моя чёрная рабская кровь, я видел, как она смачивала, удобряла землю, и земля, благодаря моей чёрной крови, давала обильные плоды. Но кому она давала плоды? Мне? Нет! Она давала тому, у кого была другая кровь...