Изменить стиль страницы

— Ну, так сразу и «выгоню». Перевоспитать надо человека.

И сказал, обращаясь к Володе:

— Морока с тобой. И зачем тебе надо было уходить?

— Да сестра… — начала было заведующая, но тут зазвонил телефон, начальник снял трубку, ответил ей: «Сейчас, сейчас», — и засобирался.

— В общем, делайте, как считаете нужным, — сказал он заведующей уже на ходу, — только чтобы без скандала. Я со своей стороны противодействовать не буду.

Так Володя стал снова возчиком…

В первые дни, как и в прежнее время, при каждом его появлении все моментально настраивались на веселый, игривый лад. И то и дело сокрушались:

— Да как же это Маруси-то нет?

— Да когда же у нее отпуск кончится?

— Не знает, поди, Маруся, что Володя вернулся, а то бы сразу прибежала.

Но так было в первые дни. С течением времени все как-то само собой прекратилось. Незаметно. Потихоньку. Прежнее веселье не получалось. Шутки не клеились. Все было не так, как когда-то.

И прежде всего потому, что Володя был уже не тот.

Не тот увалень с безвольной походкой, которого можно в любое время остановить и завернуть куда угодно. И не безответный старатель, мало сознающий свою пользу. Какая-то целесообразность стала угадываться во всем облике Володи. Былая неопределенная улыбчивость лица сменилась сосредоточенностью. Словом, появилась у него какая-то особая, своя жизнь, о которой другим можно только догадываться, а знать не дано.

Когда вышла на работу Маруся, ей тут же рассказали, что Володя вернулся, но стал он «не такой». Маруся все спокойно выслушала и ничему не удивилась. И именно это-то насторожило женщин.

А когда Володя в то утро привез продукты, Маруся удивила всех еще больше. Она отвела Володю к гардеробу и стала что-то говорить. Володя слушал ее и улыбался своей доброй улыбкой. Только теперь это была не улыбка вообще, а относилась она к одной Марусе. И взгляд был обращен только к ней, а не блуждал без цели. Было ясно, что сейчас Володя видит одну Марусю и никого больше. И было ясно, что разговаривали они в последний раз никак не дальше, чем вчера или позавчера.

Те, кто наблюдал это, многозначительно переглянулись и разошлись по своим местам.

А к вечеру о них знала и говорила вся столовая. И тут вдруг выяснилось, что еще раньше кто-то кому-то сказал, а кто-то сам видел Марусю в той столовой, где Володя работал швейцаром. Потом их вместе на улице где-то видели или даже в магазине.

На другой день за обедом посудница Рая не вытерпела и сказала:

— Маруся, а мы ведь все знаем.

Маруся строго повела бровью и вдруг заявила:

— Ладно, черт с вами, так и быть скажу.

И тут же отовсюду:

— Что? Что?! Что?!

Маруся выдержала длинную паузу и произнесла:

— А то, что Володя переходит ко мне жить!

И тут обрушился настоящий ливень:

— Маруся!

— Да неужели?

— Да не может быть, Мару-ся!

— Да как же это вы?

— Как это ты?

Потом пошел разговор поосновательнее:

— Ты, Маруся, как следует все взвесь.

— Смотри, свяжешь себя, не жалеть бы потом.

И вдруг, со сдержанным смешком:

— Маруся, а он самого главного, поди, не умеет, — и общий смех.

— Самому главному я сама кого хочешь научу, — отпарировала Маруся.

Дружный хохот был ей ответом.

…А дни между тем шли. Из дней складывались месяцы. И у Маруси время от времени спрашивали:

— Ну, как там Володя хозяйствует?

Спрашивали порой с нескрываемой насмешкой, а порой и с чисто женским интересом. И всякий раз Маруся воодушевлялась и начинала рассказывать:

— Володя лесу навозил — транспорт-то свой, бесплатный. Теперь сарай строит. С лета курей заведем — это сколько же денег сэкономлю.

— Да, своя курятинка и свои яички — дело большое, — уже с уважением а голосе отвечали Марусе.

— Стиральную машину собираемся купить, — продолжала она. — Я говорю Володе: «Как купим — время освободится, обленимся совсем». А старшенькая, Нинка: «В кино, мам, каждый день ходить будем».

— А что? И будете!

— В театр, Маруся.

— Ага, в театр, — и она смеялась — то ли подшучивала над собой, то ли в самом деле радовалась тому, что будет.

Все эти рассказы о себе, о своем доме и домашних делах были чем-то новым, ранее не свойственным для Маруси. И во всем ее облике за последнее время появились какие-то едва уловимые изменения. Поубавилось, может быть, напряженности да излишней торопливости. Движения стали как бы свободнее, легче и округлее. Словно бы снял кто-то с нее часть ноши посреди трудной дороги и переложил на свои плечи.

БЫТОВКА

Дело в руках (сборник) img_12.jpeg

Если стать перед самым окном и смотреть прямо перед собой, то увидишь нечто нарядное, веселое и праздничное: свежеоструганное дерево оконной рамы, от которого еще пашет живым и лесным, на стеклах — морозные елочные узоры, они все искрятся и будто перемигиваются, а по краям — прозрачные ледяные дорожки, розово и по-рождественски сверкающие в лучах солнца, которое оттуда, от окна, видится и ласковым, и приветливым, а не холодно-сияющим светилом, как с улицы. И покажется, будто ты в высоком-высоком деревянном тереме, и вот сейчас подойдет сюда царевна с косою желтой, как заря, склонит свою головку на твое мужественное плечо и обратит свой взгляд туда же, куда и ты, любопытствуя, куда же ты смотришь и чем заинтересовался. Но это если смотреть прямо перед собой. А если обернуться, то все сразу же улетучится — все, что ты только что увидел и что там себе напридумывал.

Взгляд без задержки заскользит по однообразно-серому — по кучкам песка, цемента и известки, просыпавшихся там и сям, по острым неровностям пола, сделанного еще только вчерне — на стадии первой заливки, по грязным ведрам и мочальным щеткам; запнется на сварном железном ящике с остатками известкового раствора и, наконец, остановится на ядовито-зеленых блестках разведенного купороса, несколько капель которого уронено где-то в углу из какой-то посудины неловкими руками новичка. Лесной запах свежеоструганного дерева сразу же исчезнет, растворившись среди запахов чего-то сырого, полусырого, высохшего и просыхающего — целой чересполосицы запахов, из которых особенно выпирает тугой и жирный дух шпаклевки. Это — бытовка строителей-отделочников. Точнее, один из (многочисленных кабинетов вновь строящегося здания, приспособленный под бытовку. У строителей это просто: нашли помещение поудобнее, перенесли туда нехитрый свой инвентарь, сумки со снедью, навесили дверь — вот тебе и бытовка.

По левую руку, если стоять спиной к двери, помещается вешалка — три неоструганные доски, сбитые в виде большой буквы «П», которая наклонно прислонена к стене и опирается на нее верхней доской-перекладиной. Перекладина утыкана большими гвоздями-сотками, на которых висят чистые пальто, куртки, брюки и кофты — относительно чистые, конечно, в такой степени чистые, что в них не стыдно пройти и проехать из дома на стройку и обратно. Вдоль других двух стен стоят грубо сколоченные лавки из широких досок, тоже неоструганных. На одной из них, на двух фуфайках, лежит некто в устрашающем черном строительном матерчатом шлеме, который делает похожей его голову на голову сатаны, только без рогов, в широкой рабочей робе, широких же плотных штанах, заправленных в кирзовые сапоги. Чуть поодаль от него, на другой лавке, сидит молодайка лет двадцати пяти, одетая в точно такую же робу и штаны, только на голове ее не шлем, а очень уплотненный и толстый красный платок. Под рабочими штанами и робой у нее еще немало чего поднадето и поднатянуто, да и телом бог не обидел, так что выглядит она сейчас пышной, мягкой и широкой, как перина. Это Софья. Или «Софа», как ее называют иногда за глаза, имея в виду как раз эту ее пышность. Лицо у нее довольно миловидное, кожа тонкая, белая, — правда, не такой ровной белизны и атласности, как у кабинетных женщин, но зато и свежей, и здоровей, чем у них. А вот глаза… В обыденности-то они вроде и незлобивы, и приветливы, и располагают к семейственности и уюту. Но когда она их вдруг прищурит, нетрудно догадаться, что в них очень даже может скопиться гроза, и немалая, — скопиться и крепко ударить.