Прошло довольно много времени. Наконец верхняя часть ее туловища стала медленно отклоняться назад, Терезита упала с широко раскрытыми глазами и погрузилась в своеобразный сон, который является результатом отравления пейотой. Я наблюдал за тем, как она жадно глотает проходящие перед взором дикие краски галлюцинаций, но очень сомневался, что она в состоянии этого пассивного опьянения как-нибудь проявит себя. И действительно, губы ее были плотно сжаты. Старый кацик не мог не видеть, что его план не удался, что пеойта произвела на молодую женщину то же действие, какое производило на него и его соплеменников. Но, по-видимому, он решил настоять на своем: он стал варить вторую порцию отвара с таким количеством головок кактуса, что этим отваром можно было бы свалить с ног целую дюжину сильных мужчин. Потом он приподнял опьяневшую женщину и поднес к ее губам чашу с горячим напитком. Она послушно втянула в себя первый глоток, но ее горло отказалось проглотить горький напиток, и женщина выплюнула его. Тогда старик, шипя от ярости, схватил ее за горло, плюнул на нее и заявил, что задушит, если она не выпьет всю чашу. В смертельном страхе она схватила чашу и, сделав над собой невероятное усилие, проглотила ядовитый отвар и упала навзничь. Последствия были ужасны: ее тело приподнялось, выгнулось, словно какая-то бесформенная змея, ноги переплелись в воздухе. Потом она прижала обе руки ко рту, и видно было, что она делает невероятные усилия, чтобы удержать в себе отвратительный отвар. Но это ей не удалось. Страшная судорога подняла ее вверх, и она извергла из себя яд. Старый кацик задрожал от ярости, я видел, как он схватил кинжал, которым разрезал головки кактуса, и как с криком бросился на несчастную женщину. Я успел схватить его за ногу, и он плашмя упал на глиняный пол. Однако Терезита заметила его движение и остолбенела, она словно приросла к соломенной стене; потом она издала протяжный стон, как изголодавшийся пес. Ее зрачки закатились под самый лоб и видны были лишь белки, которые ярко светились на ее фиолетовом лице, из судорожно сжатого рта сочилась коричневая жидкость. Но вот ее колени слегка задрожали, она поднялась на ноги, вздрогнула всем своим крепким телом, как бы собираясь с духом, выпятила грудь, с силой раскинула руки и стала все быстрее и быстрее биться головой о стену. Все это обещало очень банальный и совершенно нежелательный исход. Я невольно пробормотал:

— Черт возьми, какое свинство!

Но вдруг из губ Терезиты раздался резкий, грубый крик:

— Дуннеркиель!

Она крикнула это чужим голосом и, казалось, будто с этим словом прекратилась какая-то отчаянная борьба. Судороги сразу прошли, ее тело успокоилось, уверенным жестом Терезита вытерла рукавом рубашки лицо, а потом — совсем как немецкие крестьяне, — нос и рот. Тело ее отделилось от стены, на лице появилась широкая спокойная улыбка. Она твердой поступью вышла из угла и подошла к очагу, оттолкнула старика, перед которым только что трепетала в смертельном страхе, и самоуверенным жестом приказала ему встать в стороне. Тут только я увидел, что это была уже не Терезита, это был кто-то другой.

И этот другой, не спрашивая, схватил стоявшую на земле чашу с вином и залпом осушил ее.

— Благодарю тебя, брат. Пресвятая Дева защитила нашего генерала! К черту этих лютеранских свиней. Pax vobiscum!

Она взяла мой хлыст и, ударив им старика, крикнула:

— Повторяй за мной, собака: «Pax vobiscum»!

Старик сиял:

— Вот видите, вот видите, она заговорила по-испански.

Однако Терезита говорила вовсе не по-испански. С ее синих широко улыбающихся губ срывалось чистейшее старинное нижне-германское наречие:

— Ах, это чертово отродье не понимает христианского языка.

Потом она молодцевато передернула плечами:

— Клянусь святым Жуаном де Компостелла. Я голоден, чертовски голоден. А ведь у меня брюхо не хуже, чем у виттенбергского шутовского попа. Эй, брат, раздели со мной свою долю.

Я сделал знак старику: пока я наполнял чашу вином, он принес из угла сухари и кусок жареной рыбы. Терезита взглянула на него:

— А, отлично! Ах, эти синие собаки! Что скажет мне мой кельнский архиепископ, если узнает, что я проповедовал христианство этим синим обезьянам. Я должен ему привезти несколько штук, иначе он не поверит. Но это правда, брат, это правда: кожа не крашеная, она взаправду синяя. Мы этих собак оттирали щетками и скребли напильником. Мы сдирали с них целые куски кожи и оказалось, что она синяя и снаружи и изнутри.

Терезита пила и ела и беспрестанно наполняла чашу вином. Я начал задавать ей вопросы, очень осторожно, сообразуясь с тем, что она говорила, при этом я подражал, насколько мог, ее говору, вставляя время от времени в нижне-германское наречие голландские слова, прибавляя испанскую ругань и латинские цитаты. Вначале я плохо понимал ее, и целые фразы проходили для меня непонятыми, однако мало-помалу я привык к старинному наречию. Раз я чуть было не испортил того, чего мы добились страшными усилиями: я спросил как ее зовут. Как-то невольно у меня вырвались та единственная момоскапанская фраза, которой я научился, пока был среди синих индейцев, и которую мне так часто приходилось повторять: «Хуатухтон туапли (Как тебя зовут?)» Тут по лицу Терезиты прошла легкая судорога и она боязливо ответила мне на своем языке и своим собственным застенчивым голосом:

— Меня зовут Терезита.

Я испугался, думая что сейчас она придет в себя. Однако того прадеда, который продолжал жить в ней, не так-то легко было изгнать — Терезита снова засмеялась, громко и нагло:

— Хочешь пойти со мной, брат? Завтра я велю зажарить еще троих, из тех что настолько глупые, что никак не выучатся крестному знамению.

Из отрывочных фраз Терезиты мне удалось отчасти восстановить биографию предка синей индианки. Он родился на нижнем Рейне, в Кельне, будучи францисканцем, принял в сан и затем совершал походы вместе с испанскими войсками, как полковой священник, он побывал на Рейне, в Баварии и во Фландрии. В Милане он познакомился с ван Штратеном, который позже уехал в Мексику, где был пятым, после Кортеса, губернатором. Предок Терезиты последовал за ним в Мексику и совершил вместе с ним известный поход в Гондурас. Каким-то образом он в конце концов попал в Истотасинту к синим индейцам, среди которых насаждал на свой особый лад христианскую культуру.

Терезита продолжала пить чашу за чашей; голос ее становился все грубее и отрывистее, а болтовня полкового попа делалась все развязнее. Она рассказала о взятии Квантутачи, где предводительствовала с саблей в одной руке и крестом в другой. Она рассказала о сожжении трехсот майя при взятии Мериды. Она плавала в море крови и огня, она упивалась победами и оргиями с женщинами во время разгрома храмов. Такого множества людей не убивал еще никто.

— Hci, viva el general Santanilla, alaaf, alaaf Koln!

Голос изменил ей, — казалось, у нее не хватило сил выразить криком всю силу разгула этого повелителя:

— Если хочешь, брат, то я велю всех вас завтра зажарить, всех вместе, всю синюю сволочь! Хочешь? Каждый должен сам сложить себе костер и поджечь его. Вот будет весело.

Она снова осушила чашу:

— Отвечай же, брат! Ты не веришь? Пресвятая Анна, они сделают все, все, что я хочу, эти грязные свиньи. Ты не веришь? Берегись, брат, я выучил их одной хорошей штуке.

Она снова ударила кацика хлыстом.

— Иди сюда, старая языческая собака! Твой проклятый язык слишком часто молился твоим поганым дьявольским идолам, пока я не привез вам Спасителя и Пресвятую Деву! Долой этот синий обезьяний язык, который молился Тлахукальпантекухтли, вшивой богине Коатлику-Ицтаккихуатль и Тзентемоку, грязному богу солнца, рыскающему по всему свету вверх ногами. Долой, долой твой проклятый язык, откуси его сейчас же, слышишь!

Терезита кричала: целый град момоскапанских слов, будто удары хлыста, сыпался на старика. Потом вдруг, как если бы это бурное словоизвержение на родном языке сразу погасило в ее воспоминании давно прошедшие времена, она съежилась и руки ее беспомощно нащупывали точку опоры, которой она так и не нашла. Медленно, как безжизненная масса, ее тело упало на землю. Она сжалась в углу и тихие рыдания потрясли ее. Я повернулся к ней, чтобы протянуть кружку с водой, тут мой взгляд упал на старого кацика. Он стоял позади меня, выпрямившись во весь рост, закинув голову и устремив широко раскрытые глаза вверх. И язык, свой длинный фиолетовый язык, он вытягивал вверх, словно хотел поймать им на потолке муху. Из его горла рвались гортанные звуки, руки его судорожно сжимали голую грудь и ногти глубоко впивались в синюю кожу. Я ничего не понимал, я только смутно сознавал, что в нем происходит страшная борьба, что он отчаянно сопротивляется чему-то внезапному, чудовищному, какой-то непреодолимой силе. Сопротивляется страшной силе белого господина, которому безвольно подчинялись его отцы. Он боролся с адской силой, возродившейся через сотни лет и такой же непреодолимой, как прежде. Поток страшных слов, приносивших когда-то его предкам нечеловеческие муки, уничтожил время: вот он стоит тут, жалкое животное, которое должно само растерзать себя по первому знаку господина, — и он повиновался, он должен был повиноваться. В страшной судороге, под напором дикой, нечеловеческой воли, сильные челюсти сжались и перекусили высунутый язык. Потом он подхватил окровавленный комок мяса губами и выплюнул его далеко в сторону.