одно дело, но он такое рассказывал про нашу работу, я даже вообразить не мог. Он

был творец фольклора, сидел уже лет пятнадцать и был типичный лагерник, мастер

трёпа, любой случай он с ходу перевирал. Бывают книги для взрослых, роман «Дон-

Кихот», например, а надо сделать для детей, «Детгиз» делает. Так же и Мулярчик

всякое событие делал достоянием зековской байки, переиначивал, чтобы всё против

режима, против кума, бил в одну точку и довольно умело. Тоже ремесло своего

рода, есть такие драматурги. Спорить с его подачей было трудно и даже опасно – он

тебя заплюёт. Он всегда будет прав со своим враньём, а ты никогда со своей

правдой. У него, можно сказать, партийность в изображении действительности.

Заходит Мулярчик в палату к блатным и начинает этакой валторной, бронхитным

зековским тембром, глуховато-хрипловатым: «Приканал ко мне в процедурную

Папа-Римский перевязать себе переднее копыто. Поставил термометр между ног и

прёт на меня буром, чтобы я перед ним на цырлах. А я ему от фонаря леплю: ничем

не могу помочь, гражданин начальник, нет стерильного материала, не могу же я вас

перевязывать половой тряпкой. А он на меня рычит, сука – молчать! Перевязывай,

чем хочешь, найди, достань! Но, братцы-кролики, разве я могу позорить свои

честные зековские руки? Нет, говорю, бинтов, гражданин начальник, нельзя вас

инфицировать, ваша ненаглядная жизнь нужна родине и товарищу Сталину. А он

смотрит и видит – на столе у меня лежат бинты в упаковке и по-русски написано во-

от такими,– здесь Мулярчик показывает руку по локоть и покачивает ею

выразительно, артистично,– вот такими буквами написано: «Бинт стерильный». По

слогам прочитал, падла, еле-еле разобрал, у него даже двух классов нету. Хватает

термометр и по горбу меня, по горбу. А мне только того и надо, я ноги в руки, и

дёру. Так и не перевязал, господа босяки».

Зека одобрительно посмеиваются, здесь не имеет значения, верят они или не

верят, главное, Мулярчик попал в жилу, спел правильную песню. А как было на

самом деле? Сижу я в процедурной, выписываю требование в аптеку на завтра,

влетает очумелый Мулярчик: «Атас, режим!» – головой крутит, руками шарит, нет

ли чего у нас тут на глазах запретного? Заходит Папа-Римский. Едва он переступил

порог, как Мулярчик двумя руками выхватил из-под меня табуретку и ринулся к

Папе с таким рвением, будто сейчас уложит его на месте одним ударом. «Садитесь,

гражданин начальник, прошу вас! Слушаю вас!» Лебезил, сопли ронял, сыпал

мелким бисером без умолку, перевязал его по высшему разряду и проводил

фокстротным шагом до выхода из больницы. Никакого термометра, конечно, у Папы

не было, он и без палки хорош, одного его взгляда боятся.

Но Мулярчику надо отдать должное, он умел абсолютно всё – и уколы, и

вливания, и перевязки, банки, клизмы, вскрывал трупы, под микроскопом мог

лейкоциты посчитать и РОЭ определить. Посадили его перед войной, он устроился

санитаром в морге, сначала трупы хоронил, потом начал их вскрывать, кантовался

всё время вокруг санчасти – то хвоеваром, людей от цинги спасал, отвар кружками

выдавал, то раздатчиком в столовой, то медбратом, потом фельдшером, одним

словом – универсал.

Был Мулярчик и нет его, неделю назад освободился, и некому теперь

вскрывать Матаева. Пульников не может, руки для операционной бережёт, чтобы

трупный яд не попал. Олег Васильевич занят на амбулаторном приёме. Ясно, что

вскрывать придётся мне. В институте мы ходили в прозекторскую на Уйгурской,

смотрели, как вскрывают патологоанатомы, но сами не прикасались. Лагерь всему

научит, тем более, моя задача знать и уметь как можно больше. На втором курсе мы

проходили в анатомичке неврологию, требовалось скальпелем и пинцетом выделить

тонкие ниточки на всём протяжении нерва со всеми его ответвлениями. Ассистентка

по анатомии Наталья Арнольдовна Урина поручила мне отрабатывать самый

сложный нерв – фациалис, лицевой, на женском трупе. Я это с блеском сделал,

выделил все паутинки, но в тот самый день, когда надо было демонстрировать

ювелирную мою работу, труп со стола убрали. Оказалось, женщина погибла от

укусов бешеного волка, только сейчас узнали, а вирус бешенства очень стойкий.

Убрали труп, но я не взбесился – ещё одно доказательство, что препарировал на

отлично, не порезал пальцы и не ввёл себе вирус гидрофобии.

Был в лагере терапевтом, начал работать хирургом, почему бы не овладеть

ремеслом прозектора?

На вскрытие пожаловал Комсомолец, молодой кум из новеньких, блондин,

спортсмен, на кителе комсомольский значок, фамилия Стасулевич. Он прибыл к нам

после милицейской школы и с первых дней начал шустро проявлять себя, гонялся

по лагерю за отказчиками, остановит, возьмёт за пуговицу и начинает воспитывать,

где твоя сознательность? С ходу ему прилепили кличку. Как-то пришёл к нам в

больницу и сказал примечательную фразу: лишение свободы способно не только

исправлять осуждённого, но и развивать антиобщественные черты его личности.

Зачатки такие у меня всегда были. А в общем, Стасулевич не лютый, вполне

симпатичный, и фамилия не плебейская, удивительно даже, как его приняли в

милицию.

Пошли в морг. Пульников начал меня перед Комсомольцем нахваливать –

оставляю вам своего достойного ученика, у него твёрдая рука, зоркий глаз, он

грамотный врач, вы не смотрите на его формуляр, он уже перешёл на пятый курс,

когда его забрали. Начал я с черепа, как положено, хотя мы головы не касались, но

так надо. Делаю круговой распил. Твёрдая, надо сказать, черепная кость, пила идёт

как по железу или саксаулу сухому-пресухому. Над бровями, над ушами, через

затылок делаю аккуратную шапочку, чтобы не повредить мозговые оболочки.

Вставил в распил расширитель и дёргаю – не так-то просто, кое-как оторвал

крышку с хрустом, не успел поймать, и она покатилась по полу, брякая, как черепок

разбитого кувшина – вот тебе первый промах, не мастер. Комсомолец пишет.

Пойдём дальше. Провожу широким ножом от подбородка до лобка, вспарываю

внутренности. Подробности лучше опустить. Печень в норме, селезёнка в норме,

посмотрим, что так с почками. Перед трупом нет той растерянности, как перед

живым, когда видишь кровь, слышишь, как бьётся сердце, ткани пульсируют, жизнь

трепещет в твоих руках. В морге уже ничего не пульсирует, можешь, не спеша всё

рассмотреть. Справа почки не оказалось. Ищу-ищу – нет почки. Либо врождённая

аномалия, либо я по неопытности не туда полез. Обшмонал все внутренности, –

даже следа никакого. Это же позор, не могу найти почку. А хирург меня так

нахваливал.

«Что там у вас?» – Комсомолец переминается с ноги на ногу. Холодно в

морге, карандаш у него в варежке, а мои руки только в резиновых перчатках, но мне

не холодно, у меня цыганский пот на лбу. Диктую: «Правая почка отсутствует».

Комсомолец пишет, и я вижу, как пригнулся к столу и застыл Пульников – он уже

обо всём догадался. Ищу левую почку, нахожу сосудистую культю, я её

собственноручно вчера перевязывал, убеждаюсь – левой почки нет. Культя есть,

надёжная, наша, операционная, ни один шовчик не разошёлся, ни один узел не

развязался, я буду отличным хирургом, но! Большое «но».

Комсомолец замёрз, зубы клацают, ждёт, ну что так у вас ещё? «Левая почка

отсутствует», – говорю я и соображаю: Мулярчик этого бы не сказал. «Левая почка

отсутствует, – повторил за мной Комсомолец. – Разве так бывает?»

Молча вскрываю мочевой пузырь, вместо трёх отверстий вижу два и

соображаю, у парня была врождённая аномалия, он родился с одной, удвоенной

почкой. «Сколько у человека почек?» – спросил Стасулевич. Хирург уже поднялся