Изменить стиль страницы

Но он устоял. Удержал себя.

Только теперь он сообразил, почему и как все случилось.

Сидели босоногие друзья-приятели в тени под хатой Василя. Рядом кладбище. Ров только перейти, обсаженный акациями и сиренью. Как-то сам собою и разговор переключился на мертвецов. Встают они из могил или нет. И когда. В каких случаях. Почему нечистая сила боится крика петухов. И где она хоронится. Почему темноту выбирает — на чердаках, в темных углах, по дымоходам в печи — и такое творит: чугуны, горшки — все перевернет…

Василь расписывал так, будто своими глазами видел, как нечистая сила лютует, как по ночам из могил встают покойники. В белом…

Алеша утверждал: брехня! Его воспитывали в современных понятиях: ни бога, ни черта. Люди сами себя пугают.

Мишка сказал:

— Вот на тебя нечистая сила як насядет, тогда побачимо, хто кого лякае!.. Пока не случалось — каждый из себя корчит…

И рассказал истинное происшествие. Брат его Санько ночью бежал через кладбище, мать за керосином посылала. Слышит, что-то гупает за ним. В этом случае оглядываться нельзя, а он оглянулся. Оно — все в белом. Он крестить его: «Сгинь, провались, нечиста сила!» А оно хекает и к нему…

Санько догадался, бутылку с керосином под ноги тому в белом. И во весь дух домой. Три дня слова не мог выговорить, трясся на печи. Бабка Демидиха «переляк выливала».

Алеша слышал про то, что бабка «вылила» Саньку переляк, вылечила от перепуга, а вот отчего переляк случился, до сего времени не знал. Шептуха, оказывается, запретила об этом рассказывать, а то вновь вернется болезнь к Саньку.

Мишка хлопцам обо всем — под страшным секретом. Заставил побожиться, что никому не расскажут. Алеша перекрестился вслед за Василем: «Хрест мене вбый!» Но сказал, нечистой силы все равно нет, он и темноты не боится.

Мишка спросил: «У Василя в конюшне птица висит, ты и ее не побоишься?» — «А чего ее бояться, — сказал не в меру расходившийся Алеша, — это, наверное, ворон…»

Вот друзья-приятели и подловили его. Играли, подбежали к конюшне и толкнули Алешу в дверной проем. Дверь захлопнули.

Попал Алеша во тьму. Один.

— Все равно не боюсь, — крикнул он. — Хоть час буду сидеть!

Он попытался засвистеть — обучился недавно, — но тут же вспомнил, что свистом можно накликать нечистого, сразу умолк.

…Что ж, перед дверью вот так и стоять, от светлой солнечной полоски внизу глаз не отводить? Тихонечко-тихонечно, как будто движением можно было вспугнуть что-то таившееся во тьме, оглянулся.

В прореженной темноте — через дырку пробивался солнечный столбик — вверху над решеткой, за которую накладывали сено для коня, хищно распластала крылья большая черная птица. Глаз ее светился, крылья отливали сизоватым блеском, круто загнутый клюв раззявлен. Вот-вот ринется на тебя.

Алеша тотчас отвел глаза. На всякий случай. Затаился у двери. Кромешная тьма сторожила его со всех сторон. Ни живого шороха. Ни движения.

И вдруг у двери начали тихонечко подвывать:

— У-у-у-уу-у!

Будто буревой ветер заходил издалека.

Алеша приободрился. Мишка с Василем пугали! Что он, дурак? Сразу догадался!

— Чего воете? — крикнул он высоким голоском. И пригрозил: — Откройте! Лучше будет!

Мишка и Василь в ответ поскребли пятками, завыли погромче. Они так долго выли, что Алеша даже засомневался: а может, и не они? Кто-то другой?

Это настойчивое подвывание и особенно распластавшийся в углу ворон, светящийся недобрый глаз его пробуждали пугающее чувство непрочности, неуверенности. Мир сместился, и ты на грани, у черты, за которой с одной стороны все ясное, все понятное, как солнечный полдень за стенами, а с другой — стерегущая, зыбкая, непроглядная темень.

Алеша — весь слух, весь внимание. Показалось, что-то зашуршало, двинулось. Он мгновенно развернулся. Спиною к двери.

Все вновь затаилось. Алеша судорожно глотнул, задышал глубже.

Тут надо было решиться… Что-то похожее на древний инстинкт подсказывало ему: надо действовать. И он свершил самое простое и самое трудное: шагнул вперед, во тьму. Тотчас в ответ — шорох в углу. Алеша быстренько к двери, к светлой полоске. Будто приклеился.

Вечное это борение света и тьмы! Мужества и страха. Оно как история рода человеческого — от пещерной мглы до первых костров.

Алеша услышал призывную трубу мужества не тогда, когда его в два года подняли на коня и он удержался на нем; и не тогда, когда после окончания десятого класса впервые отважился, зашел в парикмахерскую, сел в кресло, сказал дрогнувшим голосом: «Побрейте!» И даже не в тот февральский сумеречный день, когда из-под охранного берега реки поднялся с винтовкой и по заснеженному полю вперед. Поле взрывалось, дымилось воронками, то тут, то там — убитые; и не тогда, когда в горящей деревне, обтекаемой сбоку немецкими автоматчиками, начал останавливать бегущих, собрал их и — к крайнему дому, занимать оборону. Он впервые ощутил нелегкую ношу мужества в четыре года, в темной конюшне, наедине с черным вороном.

Не забываются страхи и озарения детства!

Что в будущем произрастет из них, как скажутся они в нашей судьбе? Потому что в человеческой жизни ничто не проходит бесследно. Ни обиды, ни радости, ни страдания. Уходят ли они в тайные, сокровенные глубины, в сегодняшней памяти ли они, — все, что было, все с нами, до того последнего мгновения, которое оборвет отмеренное нам… И может, от того, куда и как мы шагнули в детстве или не шагнули, зависит вся наша дальнейшая судьба.

Алеша оттолкнулся от двери. Он шагнул во тьму. Словно в пропасть. Но под ногами оказалась твердь. И тогда он пошел прямо на ворона. Он смотрел на него и говорил про себя: ворон не настоящий. Татусь говорил, набивают чучела из птиц. Они как настоящие, но не живые. Вот и ворон, сделали чучело, повесили над яслями.

И чем ближе подходил, видел мертвую пыль на крыльях, выщипанный хвост… Старое облезлое чучело.

Давно повесили в конюшне, то ли от «сглаза», то ли для того, чтобы отпугнуть ласку. Водился в наших краях такой зверек. Заберется ночью в конюшню, прыг на коня, к утру конь в мыле, будто всю ночь его гоняли, дрожит, всхрапывает, никого к себе не подпускает. Темные люди: не иначе нечистый гонял. А на самом деле ласка, утверждал татусь. Для ласки лошадиный пот вроде лакомства, пьет она его или дышит едким потом и приходит прямо в неистовство. Носится по конской спине, когтями скребет, щекочет, конь взвивается. Бывало, разбивал вдребезги кормушку, рвал поводья, сам в крови и мыле. Погоняет ласка ночь-другую, и считайте, нет у вас коня. Больше он не работник. Вот и вешали ворона, чтобы отпугнуть зверька…

Алеша, стараясь возможно тверже ступать, дошел до самых яслей. Потрогал кольцо, за которое привязывали коня, побренчал им.

К двери возвращался побыстрее. Мохнатенькая тьма шевелилась за спиной. Все страшное, непонятное — оттуда, из мрака. Если бы наверняка знать, что не существует ничего таинственного, загадочного, страшного. Может, коня и нечистый объезжает. Вон у дядька Ивана до того, как он жеребца купил, конь издох, что-то загоняло его. Все дырки позабивали, следов ласки не нашли, дядько Иван с ружьем сторожил — ничего не помогло.

Недоверчиво поглядывал Алеша то в один угол, то в другой. Тьма скрадывала очертания, насупленно густела. На одной стороне, поближе к правому углу, что-то смутно горбатилось. В рост человека. Жалось к стене. Долго вглядывался. Не мог оторвать себя от двери. Принудил себя, сделал несколько боковых шагов. Даже всхлипнул обрадованно: хомут висел на стене с нарытником — шлеей.

Переступал с ноги на ногу у двери. И нет страха. И есть страх…

Титка Марина — мать Василя — выпустила его уже под вечер. Зачем-то понадобилось в конюшню, удивилась: заперто. Открыла — босой хлопчик на пороге, жмурится от солнца. Позеленел весь. Закричала, запричитала, ощупывать начала Алешу…

Алеша за палку — и к хлопцам. Играли они с девочками во рву: лепили домики из глины. Огрел Мишку, тот подскочил, смотрит на него как на сумасшедшего, забыл, видно, что натворил. Алеша и Василя потянул, чтобы помнил. И побрел себе домой. Непривычная, тошнотная усталость давила его. Не для чего, оказывается, и терпеть было. Никто не оценил его выдержки. Ребята заигрались и позабыли, что заперли его одного в конюшне. Горько и пустынно было. Одиноко.