Изменить стиль страницы

Кто знает, что суждено нам: память или вечное забвение. Может, на Павле и оборвалась «сургановская» ветвь. И лежать тебе в горьком сиротстве и одиночестве.

Что же, прощай, друг!

Прощай!

Какие высокие сосны над тобой! Они будут молча горевать. Поднимутся на могиле трава и лесные цветы! Смертный тлен и жизнь — они всегда рядом, извеку они переходят друг в друга.

…А должно быть, тоскливо лежать тут, вдали от людского жилья. В лесной глухомани. Пожелтеют и облетят листья с деревьев, задуют знобкие ветры, зарядят дожди. Ни людского голоса, ни птичьего щебета. Холодно. Одиноко.

Недаром, видно, написалось: «Но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать»!

12

Все смешалось: бои, марши, явь и сон… Все стремительнее раскручивалось колесо наступления.

Ялового вызвали в штаб полка. Пробирался по болоту. Неудачно прыгнул на кочку, провалился по пояс, уцепился за тонкую гибкую березку. Еле выбрался. В сапогах хлюпало.

Штаб расположился в уцелевших немецких блиндажах. Просторные блиндажи, как избы. Обшиты изнутри тесом, мешковиной. Широкие окна. Устраивались надолго. Стойко держались чужие запахи: сладковатая вонь раздавленных сапогами мыльных палочек, прелый душок несвежего белья.

Ялового, оказывается, вызывал начальник политотдела дивизии. Почему-то он припаздывал.

Яловой выбрался «на волю». Тут только разглядел вырытые щели — на случай налета. Возле одной из щелей и расположился. Портянки расстелил сушиться, поставил сапоги под солнце, прилег на плащ-палатку и тотчас нырнул, провалился в беспробудный сон.

Чугунные удары во сне… Тяжко колебнулась земля. Едва разлепил веки и, еще ничего не понимая, увидел перед собой, как в немом кино, поднявшийся и развалившийся фонтан из земли и дыма.

И только потом услышал нарастающий рев моторов, предостерегающий посвист осколков. Свалился в щель. С высоты на землю неслись два «мессера». Кресты на концах крыльев. Вспыхивающие белесовато-бледные огоньки. Тяжелый клекот оружия: Пробежавшая с шелестом по брустверу пыльца. Будто ветром рвануло.

Самолеты взмыли вверх. Развернулись. Вновь зашли со стороны леса. Взрывом подняло торчмя бревно в блиндаже.

Звенящий рез еще висел над лесом, а перед глазами Алексея из щели по травинке карабкалась наверх божья коровка. Будто не было для нее ни взрывов, ни войны.

Алексей выбрался наверх, сапоги оказались на месте, ржавые пятна подсыхали на портянках. Вновь планшет под щеку — тяжкая усталость придавила его к земле.

Как по-разному пахнет земля! В весенней яри, разогретая жарким солнцем. По-осеннему пустынная, выстуженная первыми заморозками.

Спящему Яловому казалось, что он слышит горький запах высохших листьев; чудилось ему отдаленное дыхание смертного тлена.

В который раз за эти дни он вновь увидел себя во сне как наяву: марлевая повязка на голове, на виске — кровавое пятно. Он, отделившийся от самого себя, маячил невдалеке. В сапогах, в брюках, гимнастерке, только без пилотки, белые бинты туго опоясывали лоб и всю голову, темные запавшие глаза, казалось, о чем-то спрашивали.

Кому об этом скажешь? Но теперь он был уверен, знал почти наверняка, что вскоре пробьет и его час. Что он будет убит или тяжело ранен.

По какому странному капризу судьба тасует свои карты?

.    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .    .

Почему тогда, в те июньские дни 1944 года, ему было предоставлено такое редкое на войне право выбора?

Но самым непонятным было то, что в те дни он даже не осознал как следует, что может выбирать. Вернее, ему казалось, что и выбора никакого не было.

Сказались ли длительные переходы без сна и отдыха, зарева боев, кровь людей, с которыми он сроднился за эти месяцы, захватило ли его общее движение, когда ломались, уходили вперед фронты — мерещился где-то уже и конечный порожек, или просто человеческое достоинство, как он понимал его, не позволило ему тогда даже подумать над тем, чтобы уйти. Кинуть тощий «сидор» на плечо, выйти на большак, поголосовать и через день-два оказаться в сравнительной безопасности, у тебя любимая работа, а те, с которыми ты еще вчера лежал в одной цепи, вскакивал и бежал, рвался к вражеским окопам, все так же будут продолжать будничное дело войны…

— Ты что невеселый? — Начальник политотдела отдувался, вытирал платком круглое вспотевшее лицо — и над его «виллисом» прошлись «мессеры», пришлось сигать в канаву. — Тут тебя начальство расхваливает. К ордену представили. А ты сумрачный… За газетой своей скучаешь?

Алексей пожал плечами. В самом деле, скучает ли он по своей суматошной корреспондентской работе в армейской газете?

Все, что он делал сейчас, все, что происходило, было таким важным, серьезным, что тут не подходили обычные слова «нравится», «не нравится», «скучает», нет ли.

Полковник пригляделся к Яловому. Лицо у начальника политотдела простецкое, домашнее. Любимое выражение у него было «по-человечески». «С солдатом надо по-человечески обходиться, — поучал он зарвавшегося командира. — А ты все горлом, криком…» Повару как-то выговаривал за пересоленную кашу: «Ты зачем стольких обидел! Не по-человечески работаешь…»

Он и с Яловым обошелся «по-человечески». Не стал темнить, петлять, напрямик изложил дело.

— Пришел приказ из политуправления фронта об откомандировании тебя в их распоряжение для использования на газетной работе. Но мы уже в другой армии, подчиняемся другому фронту. Я могу выполнить это распоряжение, а могу не выполнить. Такие, как ты, и в дивизии нужны. Потому и спрашиваю: хочешь ты обратно, в газету? Тем более рапорт подавал начальству с просьбой вернуть тебя на газетную работу.

— Так это когда, до наступления.

Полковник не без раздражения постучал короткими сильными пальцами по столу. Сердился он, что ли? Или ожидал другого от Ялового.

Сказал с нажимом:

— Мое решение такое: поступай как знаешь. Хочешь, чтобы откомандировали, — хоть сейчас отправляйся в политотдел, получай предписание и кати…

— Можно мне остаться в полку?.. Хотя бы до старой границы дойти, — сумрачно, с глухой усталостью проговорил Яловой.

Не мог он уйти в эти дни из полка. Чистый, пронзительный голос совести не велел. Должен был он дойти, постоять на заветном рубеже. Со всеми.

— Подумай! На войне редко выбирают. — Голос полковника прозвучал с предостерегающим холодком.

Хлопнул ладонью по столу, встал:

— Сроку тебе три дня. Пока примет нас новая армия. Решай!

Сидевший за картами в углу командир полка полковник Осянин проговорил:

— Чего, ето, ему газета… Выйдет из него писатель — еще погадать. А командир готовый. Знающий боевой офицер. Я ему батальон могу, ето, свободно доверить.

Вышло по слову полковника Осянина. Пришлось Яловому принимать батальон. Как раз на третий день срока, отведенного ему для выбора.

— Тут, видишь, какое дело… — тянул Осянин. Сидел на пне, ворот гимнастерки расстегнут, обмахивался платочком. Парило. — Первый батальон снова без командира. Чтой-то не везет. Ильинского ранило, Сурганова замещал. Сейчас только доложили, отправили в госпиталь. А батальон на позиции. На рокадную дорогу должен вырваться, перерезать. И так и сяк прикидывали… Нет под рукой у меня подходящего офицера. Может, ты примешь?.. Тут мне сказали, хоть и политработник, а курсы комбатов кончил. Конечно, против правил… У тебя своя должность. В донесении напишем, мол, в боевой обстановке принял командование на себя, заменил выбывшего командира. На день-два? Так-то вот!

«К» он выговаривал мягко, все слова слитно, получалось «тахтовот».

Меняя тон, начал командно рубить. Куда и делись просительные интонации.

— Ильинский — раззява! Надо было с ходу сбить. Задержка недопустима! Мы их выкурим. Как только проиграют «катюши», сразу же двигай. К вечеру ты должен оседлать дорогу. Во что бы то ни стало! Это прямой приказ командующего армией. Понял? Тахтовот! Вцепись в нее зубами, держи, пока наши танки не подойдут.