Леонид Зуров
КАДЕТ
Повесть
Истинная слава не может быть оценена: она есть следствие пожертвования самим собою в пользу общего блага.
Умирай за Дом Богородицы, за Матушку-Царицу, за Пресветлейший дом. Церковь Бога молит. Кто остался жив, тому честь и слава!
А. В. Суворов
Молодость, молодость, приятная молодость!…
А чем-то мне молодость мою вспомянуть?
Вспомяну тебя, молодость, тоскою-кручиною,
Тоскою-кручиною, печалью великою…
Русская песня
1
Утром он долго щурился, потягивался и радостно думал, что труба горниста не побеспокоит его, что он может, натянув на голову одеяло, спать сколько угодно.
Ветер, настоянный на влажной от росы зелени сада, врывался в комнату, паруся белые занавески. Солнечные четырехугольники осторожно ползли на полу, карабкались по ножкам столика, чтобы, встретив на пути графин, радужно расколоться на его гранях.
Откинув одеяло, Митя подбегал к окну. Солнце било прямо в глаза, крепло от утреннего холодка тело.
Яблоневый сад сбегал к обрыву. Меж двух старых дубов розовело дрожащее под солнцем озеро, и были видны прибрежные пашни, всползавшие на горку, с которой по праздникам белая колокольня посылала легкие волны неторопливого, чуть дребезжащего звона.
Все это было знакомо с детства, но все оживало и загоралось новыми красками в начале каждого приезда из корпуса и наполняло ощущением вновь прибывающего счастья.
Накинув халат, Митя выскакивал через окно в сад и бежал по росистой, щекочущей ноги траве к берегу.
Шелестели тростники, солнечные отблески дрожали на красноватом обрыве и коре берез, плотва, поблескивая чешуей, ходила в воде меж распустивших зеленые усы бревен и словно нюхала плотно лежавший на дне песок.
Вынырнув, Митя гикал, ладонью смахивал застилавшие глаза капли и плыл вперед, выбрасывая гибкие, как плети, руки.
Все было хорошо в этом мире: и солнце, и дождь, словно освеживший воду, и черноухий фокстерьер, что метался на мостках, лаял, клал на доску палку и просил с ним поиграть, и прыгающий на берегу золотистый стреноженный жеребенок.
Вернувшись домой, Митя одевался, одергивал гимнастерку, пробовал, крепки ли руки, улыбался , когда под кожей послушно трепетали мышцы, и легко, на носках, шел в просторную, залитую солнцем столовую.
- Кадет Дмитрий Соломин имеет честь явиться, - шутя, говорил он и, щелкнув каблуками, припадал к полноватой руке матери. Она всегда порывисто прижимала его голову к своей груди, целовала его в лоб, и, слегка оттолкнув его, глядела на широкоскулое, мальчишеское, твердеющее с каждым годом лицо сына, на светлую щетку коротко остриженных волос, на чуть раскосые серые глаза, и с радостью и грустью вспоминала, что еще так недавно она купала его по вечерам и ее ладонь слышала стук его маленького сердца.
- Хорошо ли спал, солнышко? - спрашивала она.
Оно много ел, и это ее радовало. Она рассказывала ему о хозяйстве, о мужиках, следила за резкими движениями его плеч и, не вдумываясь в смысл сказанных им слов, слушала лишь его погрубевший голос. Рассказывая, он сек воздух ребром ладони, как покойный дед, а доказывая, складывал руку лодочкой, показывая ладонь. И она со сладким замиранием сердца думала, что сыну уже исполнилось пятнадцать лет.
2
В семнадцатом году, когда отцвела сирень, жасмин зацвел так же буйно, как и в прошлый год. После дождя пахнувшие молодыми огурцами почки лопнули, и пчелы повели на цветы свои звонкие полки. В семнадцатом году казалось, что мед будет пахнуть жасмином.
В камышах у островка вывелись утки. По вечерам у озера, где в прохладной полутьме звенели комары, кто-то невидимый плескался и бил по воде ладонью, - играла крупная рыба. Днем солнце сушило густые цветущие травы, ягоды и веселое пнище, где пни сухие, словно серебряные, стояли, подставляя под лучи свои плоские потрескавшиеся лбы.
Крестьянские ребятишки носили в имение ягоды : продолговатую, похожую на кончики женских мизинцев землянику, славно шуршавшую, когда ее сыпали в холодные сливки, матовую чернику, из которой дома варили вкусные, красящие губы кисели, и гонобобель. За день нужно было все обойти, все увидеть. Нельзя было пропустить часа, когда объезжали молодого жеребца или когда ставили на озере рогатки на щук. Вечером нужно было, бросив ужин, отправиться с ребятами в ночное. Перекинув тулупчик через спину коня, сжав коленями бока, хорошо было с криком нестись пролеском, минуя задевавшие лицо холодные кусты ольхи, к пожне, к старому дубу, у подножья которого чернели остатки костра.
После заката оранжевый месяц всходил, бледнел и снижался. Озеро стихало, теплые струи чередовались с холодными туманами, пахло лесными фиалками и медуницей, и был слышен далекий лай собак. Можно было, разогнав лодку, вскинув вверх весла, слушать звон струй, проходивших по днищу, скрип дергачей на острове и смотреть на отраженные водой звезды, вспыхивавшие в камышах голубоватыми огнями.
Со старым рыбаком Максимом Митя уживал на зорьках, когда молочные туманы розовели и таяли под первыми лучами солнца, когда слипались глаза и был вкусен кусок черного хлеба, посыпанный крупной солью. Максим был седобород, часто кряхтел и поплевывал на крючок.
С сыном рыбака Митя ловил под берегом раков, засовывая руку в обглаженные водой норы. Раки пятились, сердито цапали клещами за пальцы и, брошенные в корзину, долго хлопали хвостами, забирались под крапиву и цокали, словно грызли свою скорлупу.
Однажды, вернувшись с ловли, Митя застал мать с заплаканными глазами. Но она часто плакала и от счастья, и от маленьких горестей. Он, приласкавшись к ней, снова ушел на двор. Там он встретил лесника Михаила и от него узнал, что мужики начали делить покосы и что в Марковском лесу произведены крупные порубки.
- Неспокойно, - сказал Михаил, - начинают шалить.
Михаил был верный. Это был невысокого роста мужик, японской войны унтер-офицер, белозубый здоровяк, с повисшими татарскими усами. Он ходил в высоких болотных сапогах, закинув за плечо штуцер, и нюхом накрывал порубщика . Енинские мужики не раз грозились его спалить , но трусили. На праздничной неделе, по пьяному делу, один из мужиков пырнул ему и бок ножом, но не смог вырваться из железных рук лесника. «Да чтоб я его ножом бил, - крикнул Михаил, отняв нож, - я его рукой задавлю И он, бросив мужика замертво, вышел со стягом на гулянье - и свистящими взмахами дубины загнал всех мужиков и парней за околицу. В поле деревня кричала не своими голосами и долго боялась расходиться по хатам.
Митя любил Михаила. Лесник научил его повадкам дикой птицы и стрельбе влет.
Теперь Михаил стоял угрюмый, барабаня пальцами по прикладу ружья, и, глядя на деревню, говорил:
- Дошалишь! Ужо. Другим местом выйдет… А плохо, барчук, - добавил он, - про Питер ведь правду говорят?
- Правду! - ответил Митя.
- И неужто с такими силами можно было поддаться?
- Поддались, - ответил Митя.
3
В одну из июльских тихих ночей зарево раскинуло свой пышный веер. С жердяка было видно, как горело имение Липки. Желтые языки врезались в небо, бросая тревожные отблески на дымные искристые облака.
В саду собрались женщины, говорили шепотом, словно кого-то боясь, часто крестились и слушали, как под веянием слабого ветра шумели озаренные отблеском зарева вершины.
В ту же ночь Митя долго не мог заснуть. Он снова вспомнил февральские дни.
Тогда ветер вил снег. Кадеты были выстроены перед зданием корпуса. Мальчики мерзли и перетаптывались. Накануне они, не исполняя приказа нового правительства, пели «Спаси, Господи, люди Твоя» по-старому, и пели дружнее. Офицеры ходили перед строем, нервничали и подтягивали перчатки. Кадетский оркестр наотрез отказался играть «Марсельезу», и начальству пришлось вызвать пехотных музыкантов, объяснив гарнизону, что кадеты еще не разучили нового гимна. Нечищеные трубы пехотинцев были обвязаны красными бантами.
После команды кадеты не пошли, а поплелись, нарочно толкаясь. К площади стекались серые нестройные колонны пехоты, красные языки хлопали под ветром. Звуки «Марсельезы» относило к Волге.