Изменить стиль страницы

Я убеждала ее и себя, что она увидит, увидит!

Сибирские яблочки

К осени налились мелкие сибирские яблочки на ветвистой яблоне, стоящей возле забора. Половина ее веток глядела на улицу, и мальчишки обирали яблочки еще незрелыми. Но на той половине, которая глядела во двор, яблочки созрели, и вот, с разрешения Анны Васильевны, я держу в руке первое кругленькое живое существо, спустившееся ко мне с дерева. Я ношу его по двору, показываю ему свои кубики, черепки, тайное дупло с записками, строю ему домик из веточек, стелю постель из листьев.

Потом, когда они грудой лежат на тарелке и я до оскомины ими объедаюсь, — они становятся для меня просто яблочками, и ничем больше. Но вдруг из этой груды на меня глядит одно, и я выхватываю его с таким чувством, словно спасаю от гибели, несу к тому, первому яблочку, сочиняя радость их встречи, их разговор, их жизнь — сцену за сценой. Это мой собственный театр. У мамы свой, а у меня свой.

Концерт в госпитале

Роли мама учила дома, и поэтому я почти все мамины роли знала наизусть.

Новая роль — это было событие. Мама приносила тоненькую тетрадочку, исписанную от руки. К тетрадочке нельзя было прикасаться, потому что это и была новая роль.

После ужина со стола убиралась посуда, клеенка тщательно протиралась. Мама ставила на стол взятое из Москвы небольшое квадратное зеркало в деревянной оправе, к зеркалу — коптилку, садилась и раскрывала тетрадочку. С этой минуты мне запрещалось задавать маме вопросы, громко разговаривать, стоять рядом с мамой и глазеть на нее.

Я забиралась в свой угол между дверью и вешалкой и делала вид, что играю. А на самом деле из темноты наблюдала за мамой.

Это было очень интересно. Вот только что за столом сидела моя мама, такая привычная, в своей теплой вязанной штопанной-перештопанной кофте с оттопыренными карманами, в таких знакомых старых шлепанцах, обшитых стершимся мехом. И вдруг она менялась. Другими, непривычными становились голос, движения, выражение лица.

Мне в эти минуты очень хотелось выскочить из своего угла, подбежать к маме, чтобы удостовериться, что это все-таки она. Но я знала, что мама рассердится, и сидела тихо.

Шура тихонько укладывала меня спать. Но прежде чем заснуть, я еще долго смотрела на маму. Теперь мне видна была только ее спина, и, какое бы выражение лица ни было у мамы, спина оставалась маминой, родной. Это меня успокаивало, и я засыпала.

Некоторые мамины роли мне нравились, например, роль старушки-матери из пьесы «Синий платочек». Но одна роль мне ужасно не нравилась — мама играла злую управдомшу, которая кричит на всех, угрожает штрафом и вообще всем делает разные гадости. Пьеса называлась «Бом-бом, талибом», и это была единственная пьеса, которую мне смотреть не хотелось. Да и кому захочется видеть свою маму в роли злой управдомши, которую все терпеть не могут?

Однажды мама нарядила меня в бархатное довоенное платье с белым кружевным воротником и вплела в косички белые шелковые ленты.

— Пойдем в госпиталь, — сказала мама. — Сегодня мы даем концерт для раненых. Подожди меня во дворе, пока я оденусь.

Во дворе я подошла к нашей щели в заборе. Марика на крыше не было, а Алька сидела с той стороны, ждала меня.

— Глянь, какое я стеклышко нашла! — сказала она.

— А я на концерт иду, — похвасталась я. — В госпиталь! Моя мама там будет играть.

— Расскажешь, как придешь?

— Расскажу. А хочешь, я маму попрошу, чтобы она и тебя взяла?

— Меня бабка не пустит. Она говорит — театры грех. За театры Бог наказывает.

Мама сошла с крылечка, взяла меня за руку, и мы вышли за ворота.

Сначала мы ехали на трамвае, потом шли пешком и, наконец, очутились у большого кирпичного дома, похожего на ту школу, в какой мы жили по приезде.

— Вы, гражданочка, куда? — спросила у мамы стоящая у дверей девушка в белой косынке с красным крестом.

Мама протянула ей маленькую книжечку, в которой, я знала, была прилеплена ее фотография.

— А, артистка! Пожалуйста, проходите!

Мы пошли по коридору и очутились в зале, вроде театрального, но поменьше. Тут была маленькая сцена с занавесом, а на лавках и стульях сидели зрители. Некоторые ходили по широкому проходу. Кто на костылях, у кого руки на перевязи или головы забинтованы. Но они были веселые. Переговаривались, улыбались, даже громко смеялись и нетерпеливо посматривали на закрытый занавес.

Мама посадила меня на стул у самого прохода и сказала:

— Никуда не уходи. Я пойду гримироваться.

Она ушла, и мне сразу стало не по себе в этом шумном зале, заполненном ранеными в серых и синих халатах, докторами и медсестрами в белых.

Один раненый, на костылях, с забинтованной несгибающейся ногой, сел рядом со мной и дал мне конфету. Это была замечательная конфета — «Мишка косолапый». Я такие ела только до войны, да и то нечасто. Я хотела съесть не всю, а часть отнести домой и дать всем откусить, но конфета как-то незаметно свелась вся. Остался один фантик. Это тоже была ценность — фантик от такой конфеты, да еще с серебряной бумажкой.

— Ты с кем пришла? — спросил раненый. Он был молодой, может, чуть постарше моего брата, и они были даже чем-то похожи.

— С мамой.

— А где же твоя мама?

— Там, — я указала пальцем на закрытый занавес.

— Артистка? — с интересом спросил раненый. — Ну что ж, посмотрим на твою маму.

Я вдруг заволновалась. Мне очень захотелось, чтобы мама понравилась моему соседу.

Все в зале захлопали и притихли. Артист со сцены объявил о начале концерта. Он сказал, что первой будет исполнена сцена из спектакля «Давным-давно».

Этот спектакль я уже смотрела в театре. Правда, мама там не играла.

Занавес раскрылся. На сцену выбежала девушка в гусарском костюме — Шурочка Азарова, девица-кавалерист. Как ловко сидела гусарская форма на ее тоненькой фигуре! Трудно поверить, что это та самая Мила, с которой мы ехали в поезде и которая плакала над своей голодной Олечкой. Она запела:

Тихие поляны, ночь как день светла.
Спи, моя Светлана, спи, как я спала…

— Это твоя мама? — шепотом спросил меня мой сосед.

— Нет, — ответила я, жалея, что моя мама не такая молодая и красивая.

Сцена закончилась, Миле долго хлопали и кричали «браво»!

Объявили следующий номер — отрывок из спектакля «Сирано де Бержерак». Там играла Цецилия Львовна. Когда мы по приезде в Омск жили в школе, она казалась мне пожилой. А сейчас на сцене она выглядела молодой и очень красивой. Она ходила в длинном, переливающемся платье и говорила стихами нараспев.

— Наверно, это твоя мама? — наклонившись ко мне, спросил сосед.

Мне очень захотелось ответить, что да, это моя мама. На минуту стало обидно, что моя мама совсем не похожа на прекрасную Роксану. Я-то знала, что моя мама все равно самая хорошая, я бы ее ни на какую другую маму не променяла. Но раненый этого не знает, он судит по внешности, а внешность у мамы самая обыкновенная. Она и на артистку не похожа — маленькая, со вздернутым носиком, с тонкими светлыми косичками, уложенными сзади корзиночкой. И голос у мамы не певучий, а тоже обыкновенный. Но раненый, наверно, думает, что все артистки красавицы.

— Нет, — со вздохом ответила я, — это тоже не моя мама.

Отрывок закончился, все опять захлопали, закричали «бис» и «браво», а те раненые, у которых были забинтованы руки, стучали по полу ногами. Артисты раз пять выходили кланяться, а потом Цецилия Львовна подошла к самому краю сцены, низко поклонилась и сказала «спасибо». И тогда зал еще сильнее захлопал и затих только тогда, когда на сцену вышел артист, объявлявший программу, и поднял руку.

— А сейчас будет исполнена одноактная комедия «Бом-бом, тили-бом»! — объявил этот артист.

Я так огорчилась, что чуть не заплакала. Надо же такому случиться! Я опустила голову и решила не смотреть на сцену.