Изменить стиль страницы

— Что, Зыкова добываете? Бейте его, варнака! Жгите его!.. Через него баба моя задавилась… Ой-ты!..

Он шатался, как пьяный, весь был дик, походил на лишившегося рассудка.

— Тащи соломы да хворосту! Чего слюни распустили? — щелкая зубами и воя, кричал он.

Юноша сдерживал стоны и тихо охал. Он лежал на пуховике, под головой подушка.

— Навылет, товарищ Мигунов… Авось, обойдется, — маленький, черный, с черными усиками красноармеец, сбросив куртку, обматывал раненому поясницу и живот бинтом, бинт быстро смочился кровью. Рана была большая и рваная, от медвежачьего ружья.

Красноармейцы — бегом, вприпрыжку — тащили из дому холст и тряпки, стригли, рвали их лентами.

— Товарищ Суслов, — юноша поискал взглядом высокого, загорелого, с белой бородкой красноармейца. — В случае… вы будете командовать… Что, не вылезает? Поджигайте баню…

— Поджигай!!.

— Поджигай!.. Где серянки?..

— Стой! Сдаюсь… — закричал Зыков.

— Стой! Сдается! Зыков сдается…

— Эй, Зыков! Давай оружие сюда.

— На! — он выбросил винтовку. — На еще, — выбросил пистолет. — Все. Отворяй дверь, выйду.

— Врешь, нож у тебя, — хрипел, сплевывая и матерясь, Наперсток. — Вижу, нож!

— Нету, все…

— Поджигай!

— На, на! — ножище сверкнул в окне, как на солнце щука. — Где Татьяна? Покличьте Татьяну сюда.

— Вылазь! Бросай гирю…

Гиря бомбой брякнулась на землю.

— Вылазь!

— Открой дверь, дай я оболокусь. Нагишем, что ли?

— Эге! нет, брат Зыков, — подмигнул горбун и отчаянно сморкнулся из ноздри. — Ты, этакий леший, выберешься, дубом тебя не свалить… Вылазь в окно!

Наперсток и другой плечистый красноармеец прижались к самой стене по обе стороны оконца. В их настороженных руках арканы.

— Вылазь!.. Вылазь, кляп те в рот! — в один голос закричали горбун и Тереха. — А то живьем сгоришь.

— Жги. Не вылезу нагишом. Где Татьяна? Жги.

— Ребята, подкаливай со всех углов!

Солома вспыхнула, густой желтый дым, загибаясь, повалил в баню.

— Сдаюсь, — упавшим немощным голосом сказал Зыков, лохматая голова и широченные плечи его, изогнувшись и царапаясь о косяки, показались в окне. Живо скрутили под мышками арканом и, как коня на поводу, человек десять красноармейцев повели его к Мигунову. Зыков давил ногами землю, словно великан, красноармейцы казались пред ним ребятами.

Наперсток, подбоченившись и слюняво похохатывая, ужимался, опаски ради, в стороне:

— Что, сволочь, хы-хы-хы, будешь честных людей под лед спускать? — Изверченное будто картечью лицо его подергивалось, подмигивало, облизывало толстые, покрытые пеной губищи. — Хотела синичка море зажегчи, море не зажгла, а сама потопла.

— Еще пострадавшие есть? — спросил Мигунов. Голос ослаб, прерывист.

— Алехин убит.

Мигунов неспешно, мутными глазами повел от голых коленей Зыкова вверх, чрез живот, чрез грудь, но до головы не добрался, голова где-то высоко, выше сосен, и в глазах Мигунова темнело.

— Расстрел на месте, — сказал он, приподняв и вновь опустив кисть умиравшей, вытянутой вдоль тела руки.

— За что расстрел? — глухо спросил Зыков. Он внешне был спокоен, но лицо потемнело от напряжения воли и потемнели серые глаза. — Я работал на помощь вам.

— Ха-ха! Хороша помощь! — наперебой закричала молодежь. — В городе сколь народу искромсал, вот начальника нашего изувечил, товарища убил.

— Анархия, разбой, Советская власть не потатчица, — резко проговорил Суслов.

— В городу расправлялся по-вашему. Сам в газетине читал, как вы кожу с живых сдираете.

— Врешь, брешут твои газетины! — кричали красноармейцы. — Контр-революционеры пишут твои газетины! Над мирным людом сроду мы не изгалялись.

— Расстрел на месте, — открыв глаза, еще раз сказал Мигунов и быстро приподнялся на локте. — Пить.

Глаза его то вспыхивали, то погасали, как догоревшая лампа. Он жадно глотнул ключевой воды.

Зыкова повели. Он кричал:

— Что ж, милости у тебя, малец, просить не стану! И правде повреждения не сотворю! — Он остановился, и все остановились, он потянул за концы аркана, красноармейцы, взрывая землю пятками, надувшись и кряхтя, под'ехали к нему и захохотали:

— Ну, конь.

— А вот скажи мне на милость, — Зыков уставился в грудь, в мутные глаза сидевшего Мигунова. — Бога признаете вы, Господа нашего Исуса Христа? — в голосе его было страданье, последний крик, настороженность.

Мигунов резко потряс головой:

— Нет.

Зыков закачался, по лицу, как ветер по озеру, пробежала судорога, он крякнул и твердо сказал:

— Стреляй тогда…

К нему вдруг вернулось спокойствие, лицо посветлело, на губах появилась улыбка и взор стал радостным, отрешенным от земли.

— На обрыв, на обрыв! Шагай на обрыв! — кричали сосны, люди, камни.

Зыков шагал уверенно и твердо, обернулся, проговорил Мигунову душевным голосом:

— Прости меня, милячок… Согрешил пред тобой… Ау! А жену мою Татьяну, — крикнул он громко, — не трог, ради Христа!.. Может, из-за нее гибну, а духом радостен. Ну, ладно. Других умел, сам умей… Прощай, солнце, прощай, месяц, прощай, звезды, прости, матушка сыра-земля.

И вновь закричали люди, закричали сосны, закричало небо и камни.

Наперсток с Терехой Толстолобовым трясли кулаками, хохотали в тыщу труб, плевались. Зыков ни разу за все время не взглянул на Тереху.

Мигунов застонал, повалился на бок, скорчился, зачмокал губами, во рту было сухо, горько.

— Пить…

Возле него на коленях и на корточках четверо красноармейцев, среди них — Суслов, в круглых очках с остренькой белой бородкой. Лукерья, всхлипывая и кривя рот, сновала от умирающего в избу и обратно, тащила то святой воды, то ручник, то какого-то снадобья в пузырьке, вот принесла черную в светлом венчике икону, поставила и в изголовье умирающего, закрестилась.

Грянули выстрелы. Лукерья ойкнула, подпрыгнула и, заткнув уши, побежала домой.

Мигунов открыл глаза:

— Красному зна… Товарищ Суслов… — голос слабел, углы рта подергивались, дыхание было короткое, горячее, большие, как у сестры глаза глядели в пустоту. — Там, в городе… Целую красное знамя… передайте… Умираю… Девчонку расстрелять…

— Она ваша сестра, товарищ… — откликнулся Суслов, зашевелил бровями, очки на переносице запрыгали. — Она говорила, что…

Мигунов поймал ртом воздух.

— Расстрелять, — и глаза его стали стеклянными.

Татьяна стояла на краю обрыва, как на облаке. Она не чувствовала ни своего тела, ни страха, ни земли.

Кто-то звонкоголосо, страшно кричал, раскачивая небо:

— Ха-ха… Сейчас к дружку кувырнешься, свадьбу править.

Татьяна оглянулась как во сне. Обрыв глубок и камни остры. Меж серых остряков застряло желтое, большое. Узнала: Зыков. Глаза ее мгновенно расширились и сузились. Все плыло, качалось пред ее глазами.

Восемь винтовок, как черные пальцы, прямо указали ей на грудь.

— Пли!!.

Но залп прогремел в пустую: Татьяны не было, пули унеслись в тайгу.

Наперсток вырвал у кого-то топор и, гогоча, бросился лохматым чортом к пропасти, где лежали два мертвые тела, он с проворством рыси начал было спускаться, но две железных руки схватили его за опояску, встряхнули и вытащили вверх. Наперсток опамятовался, дышал хрипло, глаза налились кровью и вертелись, как у сыча. Он сбросил шапку, отер полой потное лицо и, протягивая руку Суслову, сказал:

— С благополучным окончанием дел… А кто? Я все. Кабы не я, — чорта лысого вам Зыкова сыскать… Ручку!

Суслов быстро убрал свои руки назад.

— Наградишка-то будет, ай не? — и широкий рот горбуна скривился в подхалимной, как грязная слизь, улыбке.

Суслов отступил на два шага и громко сказал:

— Бывший партизан Наперсток за кровожадную бессмысленную жестокость, проявленную им при разгроме города…

Наперсток радостно улыбался, торжествующе поглядывая в застывшие лица красноармейцев, он не слышал, что говорит товарищ Суслов, и только одно слово, как полымя, пронизало оба его уха: