Изменить стиль страницы

Завьялов грустно и, как показалось Лагунцову, недовольно усмехнулся:

— Затем и звал?

Лагунцов не ответил, принялся что-то передвигать на столе, менять местами.

— Послушай, Толя. — Завьялов поморщился. — Я тебя прошу: не надо! Давай без дальних заездов…

— Ты прав, — охотно согласился Лагунцов. — Так будет проще: не придется петлять вокруг да около…

Лагунцов примеривался к первому своему слову, но оно не давалось, ускользало. Если бы Завьялов с его прекрасным чутьем сейчас сказал: «Не надо слов! Мы оба знаем, чего хотим друг от друга», — Лагунцов не стал бы настаивать на продолжении разговора.

Но Завьялов, погруженный в собственные невеселые мысли, молчал. И Лагунцов сдержанно спросил:

— Помнишь, Николай, как ты гнался за нарушителем? Тогда, на паровозном кладбище…

— Ну, — не сразу отозвался Завьялов, — помню. И что?

— Скажи, зачем тогда тебе это было надо? — Лагунцов напряженно ждал ответа.

— А тебе? — тут же поставил встречный вопрос Завьялов. — Я видел у тебя на плече шрам от пули. Но ведь ты не задаешь себе таких вопросов, а надо — и снова идешь под пули…

— Да, но у тебя это было первый раз…

— Так что с того? Когда-то ведь я должен был испытать свои силы! Меня и пацаном-то ни разу никто не щелкнул — здоров был с детства…

— Ну и как? — сощурив глаза, спросил Лагунцов.

— Что — как? — не понял Завьялов.

— Испытал?

— Испытал, — горько усмехнулся Завьялов. — Ты же мне первый и поставил «неуд» по поведению. Срезал, как говорят, под корень.

Столько неподдельной горечи было в словах замполита, что Лагунцов, припоминая тогдашний их разговор в канцелярии, вскоре после поимки нарушителя, подумал: пожалуй, и впрямь обошелся с Завьяловым безжалостно, даже круто… Но ведь, казалось, было же, было из-за чего!.. И ирония, как вспомнил теперь Лагунцов, тоже была уместной, хотя наверняка окатила распахнутую душу Завьялова словно ледяной водой.

Хлопнула от ветра форточка. Оба глянули вверх. В темном оконном проеме четко вырисовывалась луна, словно золотая безделушка на вороненом блюде.

Анатолий машинально отодвинул на уголок стола алюминиевую миску, полную соленых помидоров. В мокрой кожице помидоров отражалась радужной точкой кухонная лампочка. Ароматное жаркое бесполезно стыло, подергиваясь жирком.

— Да, Николай, срезал, — не сразу ответил он Завьялову. — И знаешь, почему?

— Понятия не имею…

Не хотелось Лагунцову произносить этих слов, но Завьялов невольно вынуждал капитана сделать это. И Лагунцов решительно сказал:

— Граница любит, чтобы ее понимали…

— Ясно… — Завьялов сжал побелевшими пальцами никелированный черенок вилки. Сказал раздельно, с усилием: — Что ж, спасибо, товарищ капитан…

Дорого бы дал Лагунцов за то, чтобы сейчас перекипел Завьялов, а не оставлял в душе места для обиды, для тягостных и горьких размышлений. Но платы за подобное избавление не существует, а одного желания Лагунцова было слишком мало, поэтому он сказал, смягчая резкость только что произнесенных слов:

— Видишь ли, Николай, до той памятной ночи я совершил одну ошибку… — Завьялов внешне не проявил интереса, не спешил спрашивать, какую именно, и Лагунцов продолжил: — Я долго считал тебя великовозрастным мальчиком… Дескать, подумаешь, приехал на все готовое! Что он знает?.. Но был в том поиске момент, когда мы словно поменялись местами. Помнишь, ты спросил, не подведет ли наряд у паровозов? А ведь наряда-то не было, не заложил я его — черт его знает почему… Ну, выпустил из виду, не до конца учел ситуацию, думал, не попрет туда нарушитель. А вышло-то по-твоему. Я тогда и сказал себе: этот мальчик вовсе не мальчик…

Завьялов вновь грустно усмехнулся.

— Но суть даже не в этом. Главное, я вдруг обрел надежду: все, дескать, захватила тебя граница, теперь ты у нее в плену…

Завьялов сделал было движение, словно собираясь возразить Лагунцову, но капитан остановил его:

— Подожди, дай доскажу… Верно, не чужие мы. Я потому и хотел приручить тебя к границе, что нужен ты мне… Первому тебе говорю — нужен! И у Сурикова настаивал рапорт твой отклонить — тоже все потому же. Чувствую: теперь граница на глазах иной становится, да. Моих одних команд уже не хватает, перерастают меня солдаты. Это я прежде возраста своего не замечал. — Лагунцов жестко провел ладонями по щекам. — А теперь хоть глаза закрою, и то вижу: торможу я сейчас границу, не я ее обслуживаю, а она меня — за старые добрые дела, наверно. Вроде как в милость, что ли…

Он взглянул на Завьялова, словно в ожидании сочувствия, и по этому ищущему взгляду выходило, что, высказав основное, капитан как бы передавал теперь черед Завьялову. И Завьялов начал:

— Скажи, Анатолий, честно: тебе не приходило в голову, что ты слишком много думаешь о себе? «Я сказал», «я приказал», «я считаю»… Даже сейчас — мы с тобой собрались говорить обо мне, а ты и тут снова все свел на себя… Я вижу, тебе это неприятно, но позволь мне быть с тобой столь же откровенным, как и ты со мной. К тому же мы не на службе. Да, так вот, дело в том, что у меня тоже память в порядке, и я тоже помню, как ты однажды сказал мне: «Между твоими предшественниками и тобой — огромная разница». Верно, согласен. И, как видишь, я не пошел в обход, старался преодолеть ее… Но что сделал ты, чем ты помог мне? Чем?

Завьялов пристально, почти требовательно смотрел на капитана. Не ожидавший такого резкого поворота событий, Лагунцов сосредоточенно нахмурился. А Завьялов продолжал:

— Конечно, со стороны вроде все выглядит красиво: ты предан границе, готов служить ей до конца жизни. Никто у тебя твоей любви отнять не может. Но вот тебе захотелось «обратить в веру» границы еще одного офицера, то есть меня. Для чего — пока не говорю. Речь о том, как ты это намеревался сделать? Тыча меня носом в каждый мой недостаток? Предъявляя мне претензии то за Белый камень, то за другие просчеты?

Лагунцов подал было голос, но Завьялов мягко прервал:

— Извини, Анатолий, я терпеливо выслушал тебя. Дай же высказаться и мне! К тому же у нас не служебное совещание, а дружеская беседа. Так по дружбе ты мне и скажи: неужели тебе никогда в голову не приходило, что не только ты один, но и в тебе тоже, в опыте твоем может кто-то нуждаться? Я, например… Это уже к тому, для чего я тебе понадобился.

Завьялов рывком встал, взволнованно заходил по комнате.

— Да, когда-то, наверно, ты искренне, по-настоящему хотел «прописать» меня на границе. И что же? Что случилось потом? Неужели твои личные планы затмили все остальное, и ты забыл, что у меня тоже есть своя собственная душа? А она есть и тоже способна страдать, мучиться от ошибок. Еще как способна!..

Румянец на его щеках разгорелся в полную силу, будто их щедро подкрасили. Николай продолжал вышагивать по комнате, потом резко сел.

— Тут на днях мне дружинники рассказали анекдот. Встречаются незнакомые люди, один и говорит другому: «Земляк, одолжи рубль». «Какой же я тебе земляк?» — спрашивает тот. «Обыкновенный, — говорит, — по одной же земле ходим, значит, земляки». Вот и мы с тобой, — заключил Николай невесело, — ходили, как те «земляки», на разных параллелях, — ты в Саратове, а я в Нарьян-Маре.

— Почему это ты решил, что на разных? — не выдержал Лагунцов.

— На разных, — подтвердил Завьялов. — Теперь-то у меня немного улеглось на сердце… А прежде, когда это случилось, и я не находил себе места? Тогда мне все казалось, что на меня устремлены взгляды, полные укоризны… Или когда я смотрел, как мама Дремова гладила его фонарь, щупала кусок шпата с дозорки, и думал: лучше бы я вместо него!.. Где же ты был в то время? Почему тебя не оказалось рядом со мной? А ведь я очень в тебе нуждался, вспомни!

— Но тогда я был занят другим! — воскликнул Лагунцов. — Ты знаешь, что это было за время…

Быть может, не сообразуясь с желанием и волей мужчин, но постепенно угасло напряжение их беседы, как током задевавшей нервы обоих. То ли совместная служба, как это чаще всего и бывает, за многие месяцы все-таки примирила их, таких несхожих, научила терпеливо относиться друг к другу, то ли жизнь день ото дня упрямо подталкивала и подталкивала их вперед, не давая останавливаться на мелочах, — но они умели брать и брали от вчерашнего дня то, что было в нем самым цепным и необходимым, а ту горечь осадка, что зачерпывалась вместе с добром, выплескивали вон без малейшего сожаления.