Но было и еще кое-что, чего, как поговаривали злые языки, не знал Петр о Виллиме Монсе. Вначале по Петербургу, а потом и по всей Европе стали распространяться слухи о том, что молодой камергер сделался любовником Екатерины. Рассказывали страшные истории о том, как однажды в лунную ночь Петр застал свою жену с Монсом в саду, при обстоятельствах, ее компрометирующих. Правда, такого рода толки ничем не подтверждались. Историю с залитым лунным светом садом следует считать чистейшим вымыслом хотя бы потому, что Петр впервые обратил внимание на махинации Монса в ноябре, когда все петербургские сады были занесены глубоким снегом. И, что гораздо важнее, такая связь плохо согласуется с натурой Екатерины. Императрица была великодушна, добросердечна и жизнерадостна, но, что тоже существенно, она была совсем неглупа. Она хорошо знала Петра. Даже если ее былая любовь к мужу и охладела (что маловероятно, если принять во внимание ее недавнюю коронацию), она, несомненно, понимала, что связь с Монсом было бы невозможно сохранить в тайне, и хорошо представляла себе, сколь плачевными могут быть последствия, выйди они наружу. Что до самого Монса, то он, по укоренившемуся обычаю дерзких и удачливых авантюристов, возможно, и желал закрепить свой успех, посягнув на супружеские права императора, но трудно вообразить себе, чтобы Екатерина совершила подобную глупость.
Кажется странным, что Петр так долго оставался в неведении относительно злоупотреблений Монса. Государь не замечал того, что не было секретом ни для кого в Петербурге, и причину, скорее всего, следует искать в тяготившем его недуге. Когда же император все-таки узнал правду, он учинил скорую и жестокую расправу. Кто именно открыл Петру глаза, так и осталось неизвестным. Одни полагали, что это сделал Ягужинский, раздраженный притязаниями зарвавшегося Монса, другие считали, что доносчиком был кто-то из подчиненных самого камергера. Получив извет, Петр немедленно объявил, что отныне запрещает кому бы то ни было обращаться с просьбами о помиловании преступников. В обществе нарастала тревога, вызванная этим никак не разъясненным заявлением, а Петр тем временем выжидал. Вечером 8 ноября он вернулся во дворец, не обнаруживая никаких признаков гнева, отужинал с императрицей и дочерьми, а с Виллимом Монсом имел ничем не примечательную беседу. Потом он заявил, что устал, и спросил у Екатерины, который час. Она посмотрела на подаренные ей мужем часы дрезденской работы и ответила: «Девять часов», Петр кивнул, промолвил: «Ну, время разойтись», – и удалился в свои покои. Все разошлись по комнатам. Монс возвратился к себе домой, разделся и только раскурил трубку, как вдруг в комнату вошел генерал Ушаков и объявил камергеру, что тот арестован по обвинению во взяточничестве. Бумаги Монса были изъяты, кабинет опечатали, а его самого заковали в цепи и увели.
На следующий день Монса привели к Петру. Согласно официальному протоколу допроса, камергер настолько перетрусил, что лишился чувств. Придя в себя, он признал правоту всех предъявленных обвинений – сознался в том, что брал взятки, присваивал доходы с имений императрицы, а также в том, что сестра его, Матрена, была замешана в этом лихоимстве. Никаких признаний относительно неподобающих отношений с Екатериной он не делал, да никто их от него и не требовал. На допросе эта тема не затрагивалась, что может служить косвенным подтверждением беспочвенности распускавшихся слухов. О том же свидетельствовало отсутствие у Петра желания провести расследование келейно. Напротив, он издал прокламацию, повелевавшую всем, кто давал подношения Монсу или знал о таких подношениях, сообщить об этом властям. Два дня городской глашатай выкликал на улицах Петербурга указ, грозивший за недонесение страшными карами.
Монс был обречен – любого из предъявленных ему обвинений оказалось бы достаточно для вынесения смертного приговора. Однако Екатерине не сразу верилось в то, что ее любимца ждет смерть. Она рассчитывала повлиять на мужа и даже послала весточку Матрене Балк, уверяя, что той не стоит тревожиться за брата. Затем она отправилась к Петру – просить о помиловании красавца камергера. Но императрица недооценила своего господина, забыв о том, какая порой им овладевает мстительная ярость. Властелин, казнивший Гагарина и Нестерова, подвергший унижениям Меншикова и Шафирова, и подавно не собирался щадить Виллима Монса. Приговоренный не получил даже отсрочки. В ночь перед казнью Петр пришел к нему в каземат и сказал, что, хотя ему и жаль лишаться такого способного человека, преступление не должно оставаться безнаказанным.
16 ноября Виллима Монса и Матрену Балк привезли в санях к месту казни. Монс держался с твердостью, кивал и кланялся друзьям, стоявшим среди толпы. Поднявшись на эшафот, он спокойно снял меховую шапку, выслушал смертный приговор и положил голову на плаху. Затем настал черед его сестры. Матрена Балк получила одиннадцать ударов кнутом (правда, били не слишком сильно) и отправилась в сибирскую ссылку – Тобольск. Ее мужу, генералу Балку, дозволено было, буде он пожелает, жениться вторично.
Неудивительно, что эта драма обострила отношения Петра и Екатерины. Хотя ее имя ни разу не было даже упомянуто ни Монсом, ни его обвинителями и никто не осмелился высказать подозрение в ее причастности к мздоимству, многие полагали, что на самом деле Екатерина знала о неприглядных деяниях Монса и закрывала на них глаза. Сам Петр, по-видимому, тоже считал, что в преступлении Монса есть доля ее вины. В день казни злосчастного камергера император издал указ, обращенный ко всем должностным лицам государства. В нем объявлялось, что в связи со злоупотреблениями, имевшими место при дворе императрицы, хотя и без ее ведома, наперед всем чинам запрещается принимать к исполнению ее приказы и распоряжения. Одновременно Екатерина лишилась права контролировать денежные средства, отпускавшиеся на содержание ее собственного двора.
Екатерина мужественно снесла обрушившийся на нее удар. В день казни Монса она пригласила к себе учителя танцев и с двумя старшими дочерьми практиковалась в менуэте. Зная, что любое проявление интереса к судьбе Монса может пагубно отразиться на ее собственной, она не позволяла себе дать волю чувствам. Однако, по свидетельствам очевидцев, Екатерина не легко и не сразу пошла на примирение с Петром. «Они почти не говорят друг с другом, не обедают и не спят вместе», – отмечал современник спустя месяц после казни. Впрочем, к середине января напряженность между супругами стала ослабевать. Тот же наблюдатель сообщал, что «царица пала перед ним на колени и просила прощения в своих поступках. Разговор у них продолжался около трех часов. Они читали, вместе ужинали, а потом разошлись». Было ли это примирение окончательным – неизвестно. Все время, пока шло следствие по делу Монса, император недомогал и ему становилось все хуже и хуже…
После заключения Ништадтского договора и коронации Екатерины Петр в глазах всего мира находился на вершине своего могущества. Однако те, кто жил в России, и особенно лица, близкие ко двору, не могли не заметить тревожных признаков. Два года подряд в стране был недород, и хотя хлеб закупали за границей, его все равно не хватало. Вновь и вновь против высших сановников государства выдвигались обвинения во взяточничестве. Шафиров был приговорен к смерти, и лишь по милости государя отделался ссылкой, а теперь и Меншиков лишился поста президента Военной коллегии. Ни одно дело не двигалось с места, пока за него не брался сам Петр. (В Преображенском, несмотря на зимние холода, челядь не приносила дров, и камины затопили только после личного распоряжения императора.)
Дела государства приходили в упадок по мере того, как ухудшалось физическое и душевное здоровье Петра. Порой он работал с прежней энергией и энтузиазмом. Одним из его последних замыслов было строительство нового, большого здания для размещения Академии наук. Подумывал он и об основании в столице университета. Однако все чаще Петр бывал в дурном расположении духа и им овладевала апатия. В такие моменты он ко всему терял интерес, а только сидел и горестно вздыхал, откладывая дела до последней минуты. Когда император впадал в депрессию, никто из приближенных не осмеливался заговорить с ним, даже если обстоятельства требовали немедленного вмешательства монарха. Описывая атмосферу, сложившуюся при российском дворе, прусский посланник Мардефельд докладывал своему государю, королю Фридриху Вильгельму: «Никакие выражения не будут достаточно сильны для того, чтобы дать Вашему Величеству истинное представление о непозволительном небрежении и беспорядке, в котором решаются все здешние дела, так что ни иностранные послы, ни сами русские министры не знают, куда и когда обращаться. О чем бы мы ни спрашивали русских министров, в ответ они только вздыхают и в отчаянии признаются, что при всяком деле сталкиваются с невероятными трудностями. И все это не вымысел, а чистейшая правда. Здесь лишь тогда почитают что-то важным, когда доходят до самой крайности».