- Хм. Злая притча! Но это... похоже на нас?

- Тем хуже для нас! Где это видано, государь, чтобы тридцать-сорок или все пятьдесят миллионов людей, живущих в огромной стране, - людей разных обычаев и преданий, языков, происхождения, навыков и способностей, - думали все, как один, до мелочей, совершенно одинаково? Это невозможно. Не бывало и никогда не будет. Тогда бы зачем они все? Их бы надо и впрямь истребить и оставить в живых лишь одного законника, который может всех заменить. Ибо он непогрешим. Пусть сидит один, любуется самим собою и радуется своему единомыслию... Нет, повелитель! Сколько людей, столько характеров. Сколько характеров, столько и судеб. Сколько судеб, столько мировоззрений. Лишь бы они не нарушали общих правил поведения. А думать всяк волен, что хочет...

Ученых найдем, государь. Хвала всевышнему, они народ живучий. В Бухаре, я слыхал, служит хакану некий Омар Хайям. Наш, нишапурский. Большого ума человек. И к тому же - блестящий поэт. Не чета Абдаллаху, сыну Бурхани, пустослову (простите), пригретому вами, - подкинул приманку визирь, который сам терпеть не мог ни бойких рифмоплетов, ни всяких суфиев с имамами, считая их дармоедами, но хорошо знал, что новый царь как и все из рода Сельджукидов, весьма охоч до хвалебных касыд.

- Наш? Поэт? Служит хакану? Почему он оказался в Бухаре, у чужих?

- Но, государь, - да не сочтет его августейшее мнение речь мою за глупую дерзость, - это всякому ясно! Уж коль человек, умный и честный, бежит от своих к чужим, то значит свои - хуже чужих. О повелитель! Верхом на коне можно взять страну, править ею с коня - невозможно. Хватит набегов и грабежей! Власть надо ставить на мудрую основу. Иначе ее - не дай господь! - так легко потерять. Вместе с жизнью. Пусть повелитель вспомнит: его родитель, грозный Алп-Арслан, храбро, как лев, одолев (я, как видите - хе! - тоже поэт) железных румийцев и благополучно, со славой, вернувшись домой, пал, едва перейдя через мутный Джейхун, от случайной стрелы.

- В Исфахан? - встрепенулся Омар. - Строить обсерваторию? О боже! Это... по мне. Низам аль-Мульк... О, мы поймем с ним друг друга!

Хакан - угрюмо:

- Нам самим тут нужны астрономы. Разве мы тоже не заблудились меж двух календарей? - И с горькой обидой: - Высокомерен Меликшах! Заносчив. Нет отправить в качестве посла вельможу, видного человека, - прислал, в насмешку, какого-то голодранца. О небо! До чего мы докатились.

- Да не будет огорчено сердце хакана моими словами, но... об этом надо было думать раньше.

«Такой нигде не приживется, - подумал хакан раздраженно. - Ни в Туране, ни в Иране, ни в Исфахане, ни в Хамадане. Слишком прям. Как линейка, с которой он не расстается. И дерзок. Но ведь я сам, - смутился, вспомнив, хакан, - просил его наедине со мной честно говорить, что он думает обо мне».

- Начинали вы хорошо, государь. Возводили крупные строения. Отражали врагов. Ограждали селян и горожан от притеснений со стороны ваших буйных сородичей. Но, простите за горькую правду, шайка крикливых славословов, угодников, неучей вскружила вам голову: «великий», «солнцеликий», «бесподобный», и вы - не в обиду будь сказано - обленились. И не заметили, как попали под Меликшахову пяту...

Хакан, тяжело сгорбившись над своими толстыми ногами, скрещенными на ковре, и отрешенно постукивая указательным пальцем правой руки по кривому носку левого сапога, уныло глядел из-под завернутой полы шатра на летний стан. Человек уже немолодой, суровый, с лицом, дочерна обветренным в степях, он, к удивлению Омара, сегодня по-юношески тих, задумчив, печален. Невдалеке, за песчаной ложбиной, поросшей верблюжьей колючкой, тянулся пологий холм с остатками старых башен и стен. Варахша - так называлась эта местность.

- У Меликшаха, - глухо сказал Шамс аль-Мульк, - хороший визирь. Человек государственного ума. А мои угодники... терзают страну, губят меня! Меликшах недолго будет довольствоваться данью. Он придет и разграбит державу. Семиреченский Тогрул Карахан Юсуф отобрал у меня Фергану. Еще дальше, в Туркестане, появились какие-то каракитаи (Туркестаном в ту пору называли Кашгар, Алтай и Монголию). О боже! Что будет с нами? Я чую, грядут неисчислимые беды... - Он повернулся к Омару, схватил его за ворот, крикнул с тюркской горячей яростью: - Оставайся! Будешь при мне визирем. Как твой земляк - при Меликшахе. Разве ты не сможешь?

- Я? - Омар осторожно оторвал от себя его толстую руку, отвел ее в сторону. - Опыта нет, но, оглядевшись, смог бы, пожалуй. Смог бы... если б захотел. Но я, - не гневайтесь, государь, - не хочу.

- Это почему же?

- Ну, не... по душе. Я математик. И поэт. Каждый должен служить своему призванию. Только ему. И только так, как он умеет, - он, и никто другой.

- «Хочу, не хочу!» Привередлив. Надо жить не так, как хочешь...

- А как?

- Как велит аллах!

- Я и живу, как велит аллах! - вспыхнул ученый. - Разве грех - быть самим собою, то есть таким, каким тебя сотворил господь? Сказано: все в руках божьих. Или вы против божьих предначертаний?

Что мог возразить на это степняк, не искушенный в тонких словопрениях? Он согнулся еще ниже, с досадой сбросил тяжелую, скрученную в жгут чалму, будто это она придавила его к земле, - и с мучительным вздохом встряхнул головой.

- Оставайся, а? - сказал он тихо, с мольбою в голосе, как брату; не поднимая глаз, чтоб, не дай бог, не смутить, не обидеть Омара Хайяма. - Разогнал бы всех дармоедов. Собрал ученых. Построил обсерваторию. Взял бы себе в икту любой город с округой - хоть Самарканд, хоть Hyp, хоть Несеф. Лучше всего бы - Термез, но теперь он у Меликшаха. Ведь это десятки тысяч золотых динаров...

По медной щеке хакана скатилась слеза. Не понять, о чем он горюет: о том, что эти десятки тысяч не достались Омару или о том, что ускользнули из его, хакановых рук. Омар испугался: вот-вот правитель расплачется в голос, навзрыд, это могут увидеть телохранители. Нехорошо. Цари не плачут. Не должны плакать.

- Успокойтесь! Я... подумаю.

- Подумай! - вскинулся хакан.

- Но что скажет султан, если я останусь?

- Э! - Хакан махнул рукой. - Отпишем ему, что ты уже был назначен визирем. Визиря-то он не посмеет забрать у меня?

- Не знаю. Посмотрим. Я поброжу, подумаю. Мне надо побыть одному.

- Ступай... безбожник, - усмехнулся хакан. О аллах! Почему небо дает одним разум, но не дает им веры, других наделяет верой, но обделяет умом? Неужто разум и вера несовместимы? А может, разум и есть знак высшего божьего благоволения? Как же так, ведь пророк...

Тут от бога он перешел в своих мыслях к служителям божьим, к духовенству. Нет! Хакан боязливо оглянулся, торопливо подцепил рукой и надел чалму. Как бы прикрываясь ею от меча, незримо занесенного над его головой. Не нужно никаких затей. Только считается, что царь всем и всему в стране господин. Если хотите знать, он тоже раб. Раб жестоких обычаев, страшного времени. Раб жадных священнослужителей, всех этих шейхов, ишанов. И послушных им эмиров, беков, знатных земледельцев. Попробуй их задеть! Сметут. Даже собственному скоту-телохранителю - и тому угождай. А то зарежет, обозлившись.

Омар - он может жить как хочет. Ему-то нечего терять. А Хакану - есть. Пусть все будет как было. Пусть в Европе, где некуда ногу поставить, мудрят над числами и звездами. У нас много земли и воды, много хлеба, нам не нужно спешить. Что касается грядущих бед, аллах оборонит нас от них. Или нет? Хотя...

Запутавшись в сомнениях, правитель велел слуге подать вина и позвать Лейлу, его любимую арабскую плясунью. Забавно глядеть, как, танцуя, она призывно трясет животом и бедрами. Это пока что нам еще доступно. И радуйтесь, государь, тому, что у вас есть. Никаких новшеств! Пусть едет Омар. Он опасен. Он здесь не нужен.

Хорошо идти, просто идти куда-то, с удовольствием ощущая свое крепкое тело, легкую поступь, ясную голову. Бродя между шатрами по стану, Омар вспомнил о туркменах, приехавших за ним. Надо взглянуть. Опять-таки просто так, из любопытства. Он еще ничего не решил, но где-то внутри уже знал: в Исфахан не поедет.