бочку рогожу, с другой бочки рогожу содрал – пусто в бочке, и понял князь Иван все без слов.

Вкинулся он в бочку и рогожей себя накрыл. И слышит – топают ноги в сенях, сбегают с

крыльца, и чмокать стало где-то сбоку, понукивать, покрикивать:

– Но-но, родная! Но! За водичкой поехали. Ехали, еще не приехали. Но!

Скользят дровни по белым снегам, трещит ледок в бочке, подтаивать стало под князем

Иваном.

– Открывай, отец! – кричит Кузёмка издали старцу-воротнику, отцу Макарию. – За

водичкой поехали, мать честная! И-эх, но-о!

И вдруг толкнулось все куда-то в сторону, потому что рванул вожжи Кузьма, захрипела у

него кляча в упряжке, и дровни сразу стали. В одной из бочек содрогался Акилла, силясь

унять кашель, который неожиданно вцепился в него почти у самых Водовозных ворот.

Кузёмка до чего был черен, а посерел тут от ужаса, оттого, что пропало все, если старец

Макарий услышит, как стреляет у Кузёмки в бочке, заметит, как скачет у него бочка,

накрытая рогожей. А Макарий кричит, вопит у ворот раскрытых:

– Сколь ждать мне тебя на холоду-у? Поезжай, пес, а то ворота закрою, попрыгаешь у

меня на морозе!

– Я сейчас, отец! – кричал ему Кузёмка в ответ. – Я сейча-ас... Мне на-адо... Сейча-ас...

И Кузёмка бегал подле бочек своих, что-то как бы подвязывал, что-то поправлял. Но

Акилла разрывался от кашля, который хватил его в бочке обмерзшей и терзал ему горло,

давил ему ребра, раздирал ему грудь.

– Старенький, – лепетал Кузёмка, обегая сани и клячу свою, подбегая к бочкам и вновь

возвращаясь к кляче. – Акиллушка... Ох, напасть! Ох, Акиллушка! Не ждали, не чаяли. Вон

уж и ворота старец затворяет... Ох!

Но бух!.. Ударило с колокольни раз. Потом бухнуло другой раз. И пошел колокол бухать

на всю округу, стал зыбиться звон и колыхаться, рокотать громом певучим, оглушать Кузёмку

и клячу его, у которой вздыбились уши, и старца Макария, бросившего тут возиться с

воротами. Он повернулся к колокольне, старец-воротник, стянул с себя шлык, креститься

начал...

– Отворяй, отворяй! – крикнул Кузёмка, прянув к бочкам.

Он вскочил в сани, протянул вожжою клячу немилосердно, та сорвалась с места и вскачь

понеслась вниз.

Старец едва успел ворота приоткрыть. Да и то Кузёмка дровнишки свои ободрал, мазнув

ими по створе, окованной железом.

– Шалый! – бросил ему вдогонку Макарий. – Шею свернешь, в прорубь угодишь.

Но Кузёмке было не до того. Куда бы ни угодил он, а он вынесся за ворота, скинулся к

речке, оглянулся, а ворота уже прикрыты стоят. Погнал Кузёмка дальше, к часовне у проруби,

и еще дальше – за речку, в лес, в ельник, осыпанный снегом, в чащу лесную, в пустыню

безлюдную. А там уже и останавливать клячу не пришлось: сама, лядащая, пристала и

дальше не пошла. Сдернул тогда Кузёмка рогожи с бочек, и вылезли оттуда на волю Акилла,

красный от натуги, и князь Иван, у которого ныло тело от бочки тесной, от толчков на

поворотах, от талой воды, пронизавшей его до костей.

– Эх, ну! – гаркнул князь Иван на весь лес и, обхватив Кузёмку, стал мять его, трясти,

бороться с ним, валить его с ног. – Кузёмушко! – выкликал князь Иван, притиснув

послужильца своего к груди. – Кузёмушко-друг!.. Не забуду, ввек не забуду службы твоей...

Кузёмушко!.. Состряпал каково! В бочке!.. Га-га!

Облаком клубился пар вкруг загнанной клячи, стонало в лесу эхо. Акилла смеялся, глядя

на Кузёмку и князя Ивана, но вдруг рассердился, кинулся к ним со своими клюшками:

– Чего беснуетесь? Не ко времени... Рано еще... Не доспело... Уходить надо... Не медля...

Уходить...

Князь Иван бросил Кузёмку, руками развел, дыша тяжело, улыбаясь растерянно.

– И то, Иван Андреевич, – молвил в свой черед Кузёмка. – Уходить... Уходить, не медля...

Стой вот, Акиллушка; монастырь-от вон там, подмонастырье – вон там. Я пролезу. Уходить

надо, уходить, – сказал он озабоченно. – Хватятся, погоня нам будет.

Он юркнул в ельник и пропал в чаще.

– Куда ж это он? – спросил недоуменно князь Иван.

Но Акилла не сразу ответил. Он напряженно внимал удаляющемуся шороху; он

прислушивался к потрескиванию, к постукиванию, которыми жил в эту пору лес; древним,

уже притупившимся слухом силился старик поймать что-то сквозь щеглиный свист, беличье

цоканье, волчью перекличку и отдаленный звон.

– Сейчас воротится, – откликнулся он наконец, как бы очнувшись. – В слободу побежал,

коней приведет. Добрые кони, замчат нас далече...

Далече?.. Куда далече?..

И тут только призадумался князь Иван о том, о чем не думал, трясясь в бочке,

скрючившись там в три погибели на стылом льду, в ледяной воде. Куда же он денется теперь,

дукс Иван? Где укроется, что станет делать, как будет жить? В Бурцову на Переяславль

кинуться или в Хворостинину деревню под Волоколамск? До Хворостининой рукой подать:

за ночь и пешком добрести можно. Там у приказчика, у мужика у Агапея, отсидится князь

Иван до поры. А сколь долга пора та? Ждать ее, ждать.

– Акиллушка, – молвил шепотом князь Иван, – куда же подадимся головой поклонной?

Акилла сдвинул брови, ощетинились они у него...

– Поклонной?.. Николи голова моя поклонной не бывала. Вишь, хребет у меня каков – к

земле так и шибаюсь, да голову только что перед царем небесным клоню. А податься нам,

скажу тебе, одна нам дорога: в обход Москве, на Коломенское село. Пока шел тебе допрос да

расспрос да было в монастыре тебе истязанье, под Коломенское рязанцы пришли с

Болотниковым в съединении, туляне с Пашковым... Не стерпела Земля неправды, неволи.

Поднялась... Го-го! – оживился Акилла. – Земля!.. Царя другого надо бы... Ну, да не то, –

потух он опять. – Не о том... Что те цари!

Акилла махнул рукавицей, обошел вкруг саней и подвинул зачем-то бочку, съехавшую к

краю.

– Был в оны лета, – начал он торжественно, – велик царь на Москве – Иван Васильевич.

А ноне стал царь на Москве... Василий Иванович. Василий Иванович, – повторил Акилла. –

Шуйский. Шуйский! – ударил он клюшкою о снег. – Человек глуп и нечестив, пьяница и

клятвопреступник, боярам потаковник, правды гонитель, черным людям зложелатель.

Он передохнул, подумал и стал говорить медленно, не повышая голоса:

– При Грозном царе была холопу кабала, да был из кабалы выход в Юрьев день1. Ступай-

де, смерд, в Юрьев день на все на четыре рядиться-кормиться, пиши новую порядную2, где

тебе любо. Да схитили бояре у народа велик его день, и стала холопу сугубая кабала. А ноне

станет и кабала трегубая. «Не держи, – говорит царь Василий, – холопа без кабальной

грамоты ни единого дня». Садись, дескать, на коня, боярин, езжай в приказ Холопий, пиши

1 Юрьев день – 26 ноября старого стиля. За неделю до Юрьева дня и в течение недели после поселившийся на

помещичьей земле крестьянин имел право уйти от помещика. Это право выхода было постепенно отнято у

крестьян, и они оказались таким образом прикрепленными к земле навсегда (крепостное право).

2 Порядная грамота – договор при съемке крестьянином помещичьей земли.

на послужильца кабалу до скончания его века, на детей его и потомков пиши, будут тебе

крепки крестьянские души. Будут бояре на боярстве, дьяки на дьячестве, мужики на

боярском навозе. Будут в роды и роды, навечно, неисходно. Поп кади, и попович, значит,

кади; псарь атукай, и псарёнок кричи «ату». По породе тебе сесть, по породе тебе честь, и

бесчестье по породе.

– Не по породе, Акиллушка, – прервал его князь Иван. – Не по породе надобно

жаловать...

– Надобно! – повторил Акилла. – Ведомо и мне, как надобно. Ведома и дума твоя, Иван

Андреевич. Одна у нас дума, так одна бы и дорога. Всем путь один, коль и тебе со мной по