в хозяйстве. А пригодиться могло всё, потому что у людей этих не было самого необходимого

для тяжелой борьбы в безлюдной и неприветливой стороне. Поэтому они прихватывали с

собой всё, что находили на берегу: и дырявое ведро, должно быть кем-то брошенное тут, и

корабельный болт, и заржавленный обломок якоря, и большую, просмоленную

четырехугольную бутылку, которую здесь же, на берегу, откупорил гвоздем Тимофеич, добыв

из неё вместо рома какую-то истлевшую бумагу, разузоренную кудреватыми нерусскими

письменами.

Надо было готовиться к зиме, запасти мяса, наладить печь и кое-где починить крышу. У

застрявших на острове были теперь дрова, были гвозди и топор, и можно было приняться, не

откладывая, за дело. Степан опять стал целыми днями пропадать, высматривая оленей.

Часами полз он к ним на брюхе и стрелял только наверняка. Так он уложил ещё четырех и,

свистнув в пороховой рог, сунул его под нары.

А Федор и Ванюшка лазали тем временем с топором по крыше, постукивая по ней, как

дятлы, и их туканье разносилось по всему острову, перекатываясь вдали по холмам и

оврагам. Они заделали дыру на крыше и натаскали туда земли, которой накопал им

Тимофеич найденною на берегу и наточенною на камне якорною лапою. На камне же

Тимофеич отточил и крюк – так поразившую Федора находку с разбитого фрегата «Святая

Елена». Тимофеич гвоздями приладил крюк к тяжелой дубине, для верности подвязал ещё

одно к другому оленьими ремнями и получил орудие, с которым хоть сейчас медведя

подымать. Даже поперечину и ту приладил, совсем как на заправской рогатине. И с нею, с

рогатиною этой, Тимофеичу не так страшна была ночь, прибывавшая уже с каждым разом.

Ночь удлинялась и густела; она рассыпалась звездами по темному небу и шорохами по

окрестным холмам. Начинались заморозки, и промышленники стали с вечера топить печь

собранными на берегу дровами, которым не знали даже названия. Печка поднимала к

закопченной кровле клубы голубого дыма, пахнувшего ладаном и ввергавшего Тимофеича в

уныние.

– Дым, так он дымом и должен пахнуть, – сердился старик, – а ладан – не к добру! Ладан

– к покойнику. Вот и у Еремии Петровича перед тем, как Гаврилка у него помер, печка тоже

всё ладаном дымила.

– Не бывает вот полного счастья человеку, – сказал Степан, оттачивавший возле печки

гвозди на камне. – При таком-то богатстве, – а ни племени, ни наследника. И всё ему мало,

лешаку! Подрядит тебя к чертовой бабушке, а все, собака, норовит подешевле!

– Это оттого, что сердце у него гнилое, – сказал Тимофеич, мешая щепкой олений навар в

котелке. – У богатых всегда сердце гнилое.

– Как так гнилое? – удивился Степан.

– А так вот, как у того быка, которым раздосадил Еремию старичок один из немоленцев,

из тех, что за царей не молятся. Он постучался к Еремии, переночевать просился, а тот не

хотел было его пускать.

«С тобой, – говорит, – беды наживу».

А старичок ему:

«Куда, – говорит, – я пойду в такую темень? Да и пуржить, вишь, начинает».

Петрович не соглашался, а потом всё же сжалился, пустил. Видит, старичок весь из себя

ладненький такой да чистенький... Накормил его Еремия Петрович и стал ему свои лихости

да горести выкладывать. И сына, мол, единственного лишился, и то, и се, и другие вот купцы

и корабельщики живут против него куда как лучше. А старичок, постойщик этот, ему и

говорит:

«Расскажу тебе бывальщину про быка и медведя».

И стал рассказывать.

Пришел, видишь, однажды старичок этот к одному мужику на двор, а мужик тот – с

мошной, хлебистый, такой богатый богатей, и скотины у него, и корму, всего припас.

«Что, – спрашивает его старичок, – хорошо ли тебе жить? Кажется, всего у тебя в

сытость, живешь исправно, зажиточный?»

Да мужик, крестьянин этот, отвечает:

«Нет, – говорит, – мы ведь работаем, стараемся; вот как купцы-то живут против нас, так

далеко лучше».

Тогда старичок и говорит ему:

«Я тут схожу куда надо, обернуся, а как назад пойду осенью, ты к тому времени быка

выкорми, чтобы был он жирен, а сердце у него было черное».

Пошел старичок со двора, а мужик закручинился, как это ему быка выкормить, чтобы

был он жирен, а сердце у него было черное. И стал мужик повсюду ходить и всех

расспрашивать, как бы это выкормить ему так быка. Один тут вызвался человек и говорит:

«Купи, – говорит, – медведя и поставь медведя и быка в одну конюшню и корми их

сытно. Как медведь, – говорит, – рёхнет, а бык испугается и назад присядет: он будет думать,

что медведь его съест».

Так мужик и сделал. Медведя купил и в угол быка поставил и кормил до осени. А

старичок в ту пору сходил куда надо, оборотился и опять стучится к мужику в ворота.

«Ну, что, – говорит, – выкормил ты быка?»

«Выкормил», – отвечает мужик.

«Ну, зарежь его теперь, посмотрим, такой ли он, как я думал».

Как зарезали быка, так он точно – был жирный, а сердце в нем гнилое, черное.

«Ну, – говорит старичок, – расскажи, как это ты достиг, что жирное у быка мясо, и как ты

сердце в нем гнилое сделал».

«У меня в конюшне, – говорит мужик, – в одном углу стоял бык, а в другом – медведь.

Как медведь рёхнет, бык так назад и сядет. Оттого сделалось в нем и сердце черное».

Тогда старичок и говорит мужику:

«Так вот, – говорит, – и купец, которому завидуешь ты: сегодня у него всего вволю, а

сердце все в нем тлеет, как бы за проделки свои под суд не попасть. А у тебя, – говорит, –

сердце спокойное, не тлеет оно, как у этого быка...»

Еремия это всё выслушал, что старичок рассказывал, и разгневался.

«Что, – говорит он захожему старичку, – ты тут мелешь, козья твоя борода? Поел, –

говорит, – и уходи! Много вас тут ходит теперь, рассказчиков!»

Ушел с кухни и в сердцах дверью хлопнул. Ну, работники и взяли старичка на ночь к

себе. Под утро старичок ушел. А Еремии хоть бы что...

III. БАСНИ СТАРОГО КОРМЩИКА

Дни заметно спадали, прибывала ночь, и скоро запел сиверко1, повалил снег, и начались

метели. Но в избе не было холодно: топилась курная печь, и дым густо стлался под кровлею,

вырываясь наружу в открываемые иногда дверь или окошко. Кровля в избе была до того

закопчена дымом, что казалось, она была сделана из черного дерева. Черны были и стены

избы от кровли и до самых окон, но ниже окон они были ещё чисты и желты, как само

дерево, из которого срублена была изба. Дерево это было крепко, в нем незаметно было ни

гнили, ни червоточины: в холодных этих странах дерево бывает весьма долговечно, не

поддаваясь, как в других местах, разрушительному воздействию климата и лет.

Из гвоздей, найденных на берегу, осталось всего несколько штук; остальные так

проржавели, что сломались на камнях, на которых Степан обковывал и обтачивал найденную

на берегу железную рухлядь. Но Степану все же удалось смастерить две пики и несколько

стрел. Луком послужил выкинутый морем еловый корень, а тетиву, хотя и худую, Степан

сделал из ремня, вырезанного из оленьей шкуры.

Мясо оленье было на исходе, и промышленники, вооруженные пиками, стрелами и

рогатиной, выходили несколько раз на охоту, но боялись отдаляться от избы, потому что

остров был им ещё мало ведом; он был теперь весь засыпан снегом, а дни становились всё

короче. Старый Тимофеич боялся встречи с ошкуем, о котором говорил шепотом, называя его

не иначе, как «хозяин».

– Хозяин – он тот же мужик, – хрипел Тимофеич, – только шкура на нем звериная...

Старик сердился, когда замечал при этом насмешливую улыбку на лице Степана.

– Слыхал ты, дурья твоя голова, как лает собака: на волка так, на лису эдак, на глухаря

разэдак, а на человека и медведя – одинаково. Это что значит?