Мы тут с Всеволодом Федоровичем поднялись к корабельному начальству. Поглядеть далеко ли до дому осталось. И по пустякам не обижайтесь, я ведь тогда из-за Вашей задержки пол пузырька валерьяновой настойки истребил…
— Допустим, но я не за себя вовсе. Вы, Петр Алексеевич, опять «Наварина» «столом перевернутым» прилюдно обозвали. Некрасиво это, знаете ли. Да-с. Я все слышал. А ведь просил же… И Вы обещали!
— «Перевернутым»! Да боже меня упаси! Напраслину возводите. У меня пол мостика свидетелей здесь. Ну, не обзывал я «перевернутым» Ваше любимое блю… — Безобразов осекся, прикрыв рот рукой. Последний слог «до» остался не произнесенным…
Вокруг раздались сдавленные смешки, хихиканье, а не сумевший как всегда сдержаться Руднев закатил глаза и с трагической миной процедил:
— Дуплет-с, господа!
А затем, разряжая неловкую паузу, вынес вердикт:
— Во-первых, пока я еще командую нашим флотом — никаких дуэлей. Тем более среди адмиралов. Во-вторых, Петр Алексеевич, Вам все-таки придется сейчас прилюдно каяться. Мне-то ведь Вы тоже обещали. Помните: когда мы у Горы стояли? Вы же знаете — у Николая Александровича это любимый пароход. А он у нас однолюб. Понимать надо такие вещи.
— Ладно, все, господа. Виноват. Признаю. Раскаиваюсь… Вы удовлетворены, Николай Александрович? Торжественно обещаю Ваш любимый «Наварин» больше не обижать.
И хватит смеяться, молодежь!
— Спасибо, Петр Алексеевич, — Беклемишев, улыбаясь, подошел к Рудневу, Безобразову, а так же к стоящим вместе с ними командиру «Потемкина» Васильеву и старшему офицеру Семенову, — Будем считать инцидент исчерпанным. В самом деле, зачем обижать моего «старика». По Уставу ведь не положено, чтоб у корабля сразу три прозвища было…
— Три? А какое же третье? Что-то мы тут и не слышали на «Светлейшем». Сами-то ваши каюткомпанейские как «Наварина» своего кличут?
— Ну Вас! Опять смеяться будете. Не скажу.
— Э, нет! Все. Вылетело — не вернешь. Признавайтесь уж, будьте добры, любезный наш Николай Александрович!
— Как, как… «Слоник»! Вот как…
— Господи! А слоном-то за что его, бедного…
— А это к Всеволоду Федоровичу вопрос. Кто тогда на военном совете сказал, что мы на заднем дворе у Микадо резвимся аки слоны в посудной лавке?
Очередные смешки собравшихся были прерваны докладом спустившегося с фор-марса мичмана Кускова:
— Господа! Прямо по курсу дым!
— Видно уже кто к нам на встречу бежит?
— Никак нет. Пока только дым.
— Продолжайте наблюдение, спасибо…
Полагаю, господа, едет комитет по встрече. Миноносники, естественно. Стало быть, поход наш практически закончен. Мы уже дома. Передать по флоту: экипажам быть готовыми к торжественному построению. Всем — в первый срок! Флаги расцвечивания поднять… Между колоннами иметь пять кабельтов. Скорость 8 узлов…
Ясным морозным утром 1-го марта 1905-го года Тихоокеанский флот Российской Империи подходил к своей главной базе. Походный ордер плавучего города из почти что сотни кораблей и судов растянулся на 10 с лишним миль. Изрядно задувавший ночью с запада ветер почти стих, и неторопливо поднимавшееся из-за острова Русский солнце начало пригревать сталь мачт, надстроек и башен. Удивительно, но даже на кораблях бывает слышна звонкая весенняя капель…
На палубах и мостиках толпились моряки и армейцы: все заждались встречи с Родиной, с ожидающими там родными и близкими, предвкушая по праву заслуженный ими отдых после тяжких ратных трудов. Ведь, в конце концов, все войны не только кончаются миром. Они ради него ведутся…
До входа в Босфор оставалось еще миль пятнадцать. Мимо бортов, играя бликами и солнечными зайчиками в темно-синей воде, проплывали редкие льдины. Вокруг кораблей кружили стаи больших приморских чаек, прилетевших с островов. Вытаскивая из воды оглушенную ударами многочисленных винтов рыбешку, они оглашали Уссурийский залив своими пронзительными, звонкими кликами. И даже вечно терпеть их не могущие боцмана улыбались, глядя на этот гвалт и суету за кормой. Конечно, ют опять обгадят, но в такой день это простительно — первыми встречать прилетели! С Победой поздравить!
— Всеволод Федорович! Телеграмма!
— Что там? И почему целой делегацией на мостик одну бумажку несете, господа?
— На «Громобое» из Владивостока выходят нас встречать генерал-адмиралы Алексеев и Макаров, Всеволод Федорович!
— Что!? Степан Осипович САМ? Неужто в силах уже?
— Так точно! Самолично…
— Слава Богу, коли так… Но со званиями — не понял… Вы, ничего не напутали?
— Никак нет! Из телеграммы следует, что согласно Указу Государя Императора Николая Александровича, ряд высших офицеров флота и армии в связи с победой над Японией произведены в следующие чины! Поэтому, разрешите первому поздравить Вас, Всеволод Федорович! Вы, так же как Петр Алексеевич и Александр Михайлович, уже два дня как АДМИРАЛЫ! А Николай Александрович в компании с Грамматчиковым, Рейценштейном, Иессеном, Бэром и Матусевичем — вице-адмиралы.
— Так… И это все?
— Никак нет! Там еще несколько десятков фамилий в списке!
— Ну, и… Эй? Что это вы удумали? Прекратите! Что за армейщина!? Прекра…
— Качать Руднева, господа! Качать наших АДМИРАЛОВ! Ура!!!
Письмо В.К. Михаила Александровича брату. Комментарии графа А.А.Толстого
Произведённые на основании скучной бухгалтерской работы по учёту истраченных патронов, испорченных винтовок и пулемётов расчёты (на скуку я, впрочем, не жаловался — острых ощущений и увлекательных приключений за время осады Артура и Дальнего хватило с лихвой) повергли меня в настоящий ужас. Я трижды проверял и перепроверял с истинно германской педантичностью собранные для меня штабс-капитаном Штаккелем цифры. Отчаявшись, я обратился к наверняка известному тебе по рассказам доктора капитану Б.*
Он посмотрел на меня, поверь мне, Ники, как на ребёнка. Почти все цифры, к моему отчаянию, были поправлены им даже в сторону увеличения. Пять миллионов винтовок, сорок тысяч пулемётов, триста тысяч ружей-пулемётов и пистолет-пулемётов совокупно, шесть миллиардов патронов в мобилизационном запасе (и половина этого количества в ежегодном производстве во время большой европейской войны) — это непредставимо! Особенно когда вспоминаешь состояние нашей промышленности, казавшейся нам основательной и надёжной. И ведь я ещё не закончил подсчёты по расходу снарядов… Боюсь, что «снарядный голод» предстанет в цифрах такой ужасающей геенной, которую ты (и даже я, не испытывавший затруднений с поддержкой со стороны молодцов-артиллеристов из Артура и моряков с залива) не можешь представить.** А ведь ещё есть и новые виды вооружения и снабжения — механизация армии, развитие наших броневых экспериментов, удушающие газы, аэронавтика.
Кстати, известный тебе инициатор всей этой истории Р. предоставил мне при своём (крайне эффектном) прибытии в Дальний американскую газету с описанием полётов бр. Райт. За «адмиральским чаем» (зависть армии к комфорту моряков я полагаю вечной, впрочем, в капитанской каюте «Варяга» заботливо сохранён и покрыт лаком весьма крупный кусок обугленной и выгоревшей дубовой панели — память о Чемульпинском прорыве и напоминание о «цене» этого комфорта), Р. рассказал мне о перспективах сих хлипких «этажерок». Говорил он со знанием дела, чувствуется его изрядная подготовка в области воздухоплавания. Первым человеком, с которым он хочет встретиться после войны (за исключением тебя, разумеется) для серьёзной беседы, является профессор Жуковский из Московского Училища.***
Возможно, в другое время я был бы воодушевлён открывающимися перед российской армией и флотом перспективами — но проклятые цифры повергали меня в уныние, и все чудеса науки сейчас для меня всего лишь деньги, время и люди, которых нем так не хватает для подготовки к грядущим испытаниям. Хватит ли у России сил оплатить счёт, который выставляет нам неумолимое будущее? Не надорвётся ли основа державы нашей — простой мужик — крестьянин, рабочий, мелкий мещанин?
Будучи брошен войною и в особенности осадою Дальнего в глубь народной солдатской массы, я осознал, сколь мало мы, призванные править Россией, знаем всю глубину и всю примитивность жизни огромного большинства нашего народа. Можешь ли ты представить, что некоторые солдаты из самых коренных российских губерний считают нахождение в армии (даже под неприятельским обстрелом) чудесным благом, ибо лишь в армии им впервые доводится досыта поесть (ежели, разумеется, интендант вороват хотя бы в меру)? Меня в самое сердце поразила услышанная от одного из крестьянских сынов («одноножник» — так описал он семейный свой надел, дав этим метким словом полную картину) поговорка «Коли хлеб не уродился — то не голод, а голод — когда не уродилась лебеда». Однако же за столь скудно питающее его Отечество он же готов драться с необыкновенным упорством и яростью.
Воистину, народное (в особенности крестьянское) долготерпение уступает только долготерпению Господню, но если дойти до его края — несомненно, гнев народный лишь гневу Господню и уступит. И если то напряжение, которое необходимо для сохранения Отечества возложить на тяглые плечи низших сословий — может статься, что предел сей может быть достигнут и без войны. В силах ли человеческих провести Россию по тонкой грани между катастрофой военной и катастрофой экономической? Уповая на Господа нашего я, тем не менее, знаю, что и Господь может отвернуться от России и её владетелей, буде неприлежание их переполнит чашу терпения. Временами мне кажется, что та бездна, в которую я заглянул, соотнося скучные цифры и опыт схватки, когда от одного-единственного патрона или снаряда из миллионов может зависеть жизнь не одного, а тысяч человек, пожирает мои силы и волю.
Впрочем, Б. утешил меня чудной простонародной присказкой «глаза боятся, а руки делают» и предложил положить на другую чашу весов всю нашу Россию и миллионы жертв грозящей нам новой Смуты и заметил, что цена, в общем, невелика. Особенно, если, как он высказался, «немного меньше внимания уделять балету, его примам и красотам Ниццы».
Я понял, в чей огород был брошен сей увесистый камень, хотел было возразить, но не смог. К тому же Б. заметил, что во время второй, наверняка известной тебе войны, горец и его санкюлоты смогли перекрыть ужаснувшие меня цифры многократно. Я уже слышал от Б. о подростках, стоящих на ящиках у станков, о женщинах, ворочающих броневые плиты во имя избежания ещё худшей доли. Ники, мы просто обязаны принять все меры, чтобы нарисованные Б. картины так и остались в моём (его, и, как я полагаю, твоём) воображении.
Эта война близка к концу. Я не знаю, удастся ли нам избежать той, Б. уверен, что нет, — но клянусь, я сделаю всё возможное, чтобы к грядущим испытаниям мы подошли готовыми настолько, насколько это только возможно. Ты можешь использовать меня тем способом, который сочтёшь благоразумным. Я видел маленький кусочек ада, когда японцы (не могу называть их «узкоглазыми» — я сам слишком долго вглядывался в их смерть прищурившись, через прицел, так что в плане «косоглазия» мы с ними на равных) сотнями ложились под беспощадным свинцом пулеметов и шрапнелей. И если мы допустим, чтобы так же, тысячами и миллионами, гибли русские солдаты — неважно, под немецким ли огнём, британским, своим же, русским — тогда мы недостойны перед лицом Господа владеть этой землёй.****
Я верю в тебя, брат, верю в Вас, Ваше Императорское Величество. С нами Бог и Россия.