Устроились на новом месте вполне сносно. Рыбкин с семейством в заброшенном курене чуть ли не прошлого века, в котором жили еще его дед с бабкой, выходцы то ли с Кубани, то ли с Рязани, а Федор в крохотном флигельке у самой воды. Домишко, правда, надо было привести в божеский вид, так как лет двадцать в нем обретались только жабы да бездомные кошки.

Рыбкин как-то запросто решил все чиновничьи формальности. Оно и так: от любого чиновника одна лишь польза, так как у него, как у пчелы, смысл труда - во взятке.

Федор первые две-три недели жил в курене, пока приводили его всем гуртом в порядок, а когда дом, ограда, земля и постройки приобрели более-менее цивильный вид, все дружно навалились на флигель, и через несколько дней Федор въехал в «хоромы», с трудом вместившие кровать с шарами на металлических спинках, колченогий стол, табурет и рукомойник с тазиком и зеркальцем.

Надо было остаться на даче, подумал Федор, оставшись один. Он вспомнил свою дачу, и ему стало совестно, словно он бросил ее одну на произвол судьбы. Кому она теперь нужна? Разве бомжи залезут в поисках медяшек и водки, или пацаны с девками.

Ночь была черная, без теплых звезд, пронизанная стрекотаньем, сомнениями, бессонная и безрадостная ночь. Плеска Днепра не слышалось, а будущее представлялось таким же черным, глубоким, наполненным тревогой и неизвестностью. Хотя, что неизвестного могло быть в его жизни? Все уже известно на сто раз! Зря послушался Рыбкина, дурак! Рыбкины тут свои, а я им все равно чужой. На даче лето бы протянул, а там... Там можно было и ноги протянуть. Не к Маше же ехать на шею, в самом деле? Она сама там, в Питере, на птичьих правах.

Он вспомнил свои студенческие годы в Воронеже, темную ночь, двухэтажный дом со скрипучей лестницей, чьи-то глаза в спину. Странно, подумал он, когда будущее было у меня все впереди, я не думал столько о нем, как сейчас, когда оно уже все позади.

На следующий день он заглянул к Рыбкиным. Те спросили, как он устроился и провел первую ночь.

- Замечательно, - сказал он. - Как молодожен первую брачную ночь. Не сомкнул глаз.

А когда пришел к ним назавтра, обычного непринужденного разговора ни о чем уже не получилось. Он посидел пять минут и ушел, а потом не появлялся у Рыбкиных три дня. К нему ни разу никто не заглянул. Я знал это, подумал Дрейк. Но и в этом есть своя прелесть. Буду тут тлеть, пока не погасну. Тихо и незаметно. Останется кучка пепла. Славно так... Лишь бы лихоманка какая не взяла.

Он подошел к тополю, оперся на него рукой и явственно услышал звуки моря и ветра в парусах. Тополь медленно ходил взад-вперед, как мачта. Слова мачта и мечта очень близки, подумал Дрейк. Оба влекут в неизведанное, обе высоки и хрупки под напором стихии.

Глава 44

Речной волк и днепровский тигр

На берегу Днепра построили «Пиццерию», и теперь пьяные почитатели Гоголя швыряют с причала твердую, как подошва, пиццу в воду и с хохотом орут:

- Редкая пицца долетит до середины реки!

Дерейкин на прошлой неделе ниже пристани выловил буханку не совсем еще размякшего хлеба. Ее кинули с отходящего катера, на котором разместились молодожены и гости. Буханка, как крейсер, шла мимо Дерейкина - лови на водах хлеб свой! Удочку кинул и зацепил.

А вчера его нашла повестка из Нежинского суда. Вызывали, как потерпевшего, на суд. Поджигателей взяли на аналогичном деле в другом районе. Дрейк не хотел принюхиваться к тюремной вони, которая разит от любого суда, и послал на последние гроши телеграмму: «Смертельно болен приветствую расстрел преступников при стечении народа на площади Революции капитан Дрейк».

«Стать, что ли, бомжем? - подумал Дрейк. - Такой же человек и даже может образовать семью. А зимой, как у Диогена, будет целый гарем снежных баб. Вполне достойное словечко бомж. В нем есть что-то от удара в треснутый колокол - «Бом-м-ж!..», или от взрыва заряда в осенней грязи - «Б-бо-мж!..». А прислушаться, так «Боже-ж-мой!..» Бомжи, в отличие от нищих, не просят подаяния. Они избавлены от этого ужаса. Ведь весь ужас не в том, что одни протягивают руку другим, прося подаяние, весь ужас в том, что они братья».

Темные волны накатывали на берег, белели, вскипали и поднимались на камнях, как молоко. Где это было? В Гурзуфе? На Волге?.. Тогда - точно! - не сидел он вот так, как сирота, на опрокинутой лодке возле реки, не колупал смолу с днища. Когда глядишь на воду - все равно, Волга это или Днепр, вода она всюду вода, и всюду она живая и всегда ее много, и берега, как плечи, один выше, другой ниже. Когда глядишь на себя, как бы с неба - видишь себя один раз выше, а другой раз ниже. И что удивительно, в последний год стало уже и безразлично, как видишь себя. Вот только сегодня что-то сердце дает себя знать. Будто сказать что хочет. Напомнить о том времени, когда я, отправляясь вглубь острова, на кораблях оставлял ровно столько пиратов, сколько было нужно для того, чтобы просмолить борта и выполнить все прочие ремонтные работы. Кому бы рассказать об этом? Некому...

После реки Дерейкин заваривал чаек и вспоминал, какая вода была в детстве и тминный хлеб в юности. Странно, столько было всего, а из всего запомнилось только это.

Дерейкин почувствовал на себе взгляд и обернулся. На него уставился белый, как лунь, старик. Они подмигнули друг другу. Дерейкин вытер у старика пыль со лба и поставил зеркальце на место.

Зашла дочка Рыбкина, позвала на ужин.

Бог послал выпивку, приличную закуску: картошку, рыбку, огурчики, лучок, сало. Грех жаловаться. Водочка-то с годами вроде как крепче должна стать, а стала - как вода. Водой меня не удивишь, подумал Дерейкин.

Очнулся он от скрежета семилетней Катьки. Она возила ложкой по сковородке с остатками картошки и приговаривала:

- Сейчас папка Рыбкин проснется, башка трещит, а гости всю картошку сожрали!

Дерейкину сдавило грудь, и было неспокойно, будто его где-то заждались.

Он вышел на улицу, а там тигр. Огромный. Кажется, что вся улица урчит и в рыжую полоску. Пусто, никого нет. Ни собак, ни людей, ни кур. Один дурачок местный сидит на скамейке и тигру этому что-то рассказывает. А тигр сидит, как собака, перед ним и слушает. Дурачок рассказывает и сам себе смеется, заливается. Тигр одно ухо подожмет, а другое оттопырит, потом наоборот, забавно так. А хвостом - послушает-послушает - и пыль с земли поднимает. И слушает, наверное, только потому, что никак не поймет, чего этот дурачок хочет от него и что означает его дурацкий смех. Хвост у тигра, в конце концов, в вопросительный знак превратился.

Глядит Дерейкин на тигра и думает: а действительно, зачем человеку смех? Он без сил присел на землю и понял, что встать с нее сил уже нет... И даже улыбнуться не получилось на прощание. Тигру хотел улыбнуться, но не от слабости, а по-свойски. Не получилось... Теплая такая земля, а холодно...

Глава 45

Голос одиночества

В Петербург приехали поездом. Дерейкин чувствовал страшную слабость. Ему было тяжело лежать, и он сидел в углу купе. Хорошо, Маша приехала, забрала его из больницы да повезла к себе. В коридоре совсем тошно лежать было. Когда он увидел ее, то спросил:

- Что, замуж выходишь?

Внучка расхохоталась:

- Все подруги развелись, а я все замуж никак не выйду. Здоров, значит, деданчик, раз про свадьбу спрашиваешь.

Он сидел в углу купе и всю дорогу думал о том, что хватит носиться по свету. Людей по свету носит одно лишь их одиночество. Люди опадают, как листья, и никому они не нужны, думал он. В поезде, зажатом тисками рельсов, он всегда ощущал себя сиротой, как тогда, под Будапештом, в ночь на девятое мая.

Дерейкин уже много лет жил один, не обращая на свое одиночество никакого внимания, будто оно было и не его. Но иногда под утро, раза два-три в год, ему снилось, что он дремлет, а его тихо зовет из другой комнаты женский голос:

- Федя, Феденька.

Сердце начинает страшно биться, и тоска пронзает грудь.