Изменить стиль страницы

Иродион Менабде распухал у меня на глазах, но не сдавался.

— Вы сводите со мной личные счеты. Сначала я думал, что вы меня не помните, но теперь я вижу, что ошибся. Все вы помните и хотите мне отомстить. Но я буду жаловаться!..

Я недоуменно пожимал плечами, не понимая, о чем он говорил.

— Что вы бормочете, Менабде? Роль какую-нибудь играете?

— Играете как раз вы, но бездарно! Не притворяйтесь, будто не узнаете меня. Года не прошло после нашего знакомства. Правда, напился ты тогда, братец, здорово. Нализался и оскорбил порядочных людей. Я и мои друзья вытолкали тебя из-за стола взашей, как и следовало. Вспомнил теперь?.. Прекрасно! Но я не позволю, чтобы вы, злоупотребляя своим служебным положением, мне мстили. Причем так низко, по-бабьи, исподтишка, когда у человека горе… Не-ет, я этого так не оставлю. Пойду по инстанциям!

Желтые полуботинки гневно оскалились и вздернули свои тупые носы, нетерпеливо топчась на месте, — ближе подойти они не решились.

— Не к лицу советскому юристу в служебное время сводить личные счеты. Вы за это поплатитесь, вас совсем разжалуют, с работы снимут, — каждую фразу Менабде сопровождал энергичным взмахом поднятого указательного пальца, словно стрелял из пистолета. Но вот палец остановился, как будто истощив запас пуль. Нет, осталась одна, последняя: — Я сейчас же пойду и напишу на вас жалобу, куда следует.

С этими словами он вышел из кабинета.

Самое удивительное, что Иродион Менабде говорил правду. Год назад мы с ним действительно встретились. И вот при каких обстоятельствах. В прошлом году Грузию посетила группа деятелей итальянской прессы. Мой друг Шио — автор двух романов и нескольких сборников — пригласил итальянцев на обед (один из рассказов Шио совсем недавно появился в каком-то итальянском журнале). Мы с Тазо присоединились к Шио и повезли гостей обедать за город.

Итальянцев сопровождала переводчица-москвичка, тоненькая живая блондинка, Галина.

Расторопный Шио успел предупредить директора ресторана, что с нами иностранцы. Тот засуетился, велел накрыть для нас стол в саду (дело было в июне). Сначала мы с Тазо смущенно отмалчивались, но после двух выпитых бокалов языки наши развязались, и Тазо принялся доказывать итальянцам, что никому пока еще не удалось создать совершенную музыку, которая не меняла бы характера от перемены темпа исполнения. Для наглядности Тазо пропел популярную арию из оперы Верди со скоростью плясовой. Узнать знакомую музыку было трудно, и Галина, переводя гостям парадоксальную мысль Тазо, вполголоса пропела арию в нормальном темпе. Гости смеялись, расценивая выступление Тазо, как остроумную шутку. Плохо же они его знали!

Смеялись в тот вечер много. Подшучивали над Шио, который боялся собак. По саду бродил огромный пес, но безобидный и добродушный. Как только он появлялся возле нашего столика, Шио пересаживался со своим стулом. А пес, как назло, приставал именно к Шио, терся о его колени в ожидании подачки. За соседним столом я заметил маленькую девчушку, которая прижимала к груди резиновую надувную собачку. Я, будучи уже не очень трезвым, попросил у девочки игрушку. Вопросительно поглядев на мать, она протянула мне собачку. Я подкрался к Шио и, к всеобщему удовольствию, напугал его. Вряд ли кого-нибудь могла испугать лупоглазая и лопоухая игрушечная собачонка, но Шио хотелось рассмешить гостей, и он превосходно разыграл испуг.

Галина все чаще поглядывала на часы, боялась опоздать в театр, и Шио встал, чтобы произнести последний тост.

— Я не был в Италии, — сказал он, — но видел полотна гениальных итальянских мастеров. И я думаю, если их собрать воедино, они займут солидную часть итальянской земли. Так вот эту часть Италии я видел и могу сказать, что был там. Поэтому сегодня я хочу выпить за вашу прекрасную родину и за ту божественную ее часть, которую мне довелось посетить.

Гости были растроганы, а одна дама даже попросила разрешения записать столь поэтический тост, чтобы потом прочесть его соотечественникам.

— Счастливчик! — шепнул Тазо смущенному, но довольному Шио, — мало твоих рассказов печатают, а теперь еще тосты публиковать начнут.

Когда мы шли к выходу по густой зеленой аллее, кто-то окликнул Тазо, и ему пришлось оставить нас и присоединиться к компании немолодых, подвыпивших мужчин. Они сначала заставили его выпить, потом сами стали пить за его здоровье. Мы задерживали гостей, поэтому Шио предложил нам остаться, а сам увез итальянцев в город.

— До дна, до дна, Иродион! — слышалось из-за деревьев. — А то премиальных в этом месяце не получишь!

То ли пирующие меня заметили, то ли Тазо меня выдал, но вскоре и я оказался за сдвинутыми столами.

Я, признаться, сердился на Тазо: какая необходимость была присоединяться в этим малознакомым и малоприятным людям? Только на том основании, что один из присутствующих знал его дядюшку? Но Тазо уже успел опрокинуть три внушительных стакана и, видимо, был расположен продолжать в том же духе. После долгих уговоров мне тоже пришлось последовать примеру друга, и я понял, что отделаться от наших новых друзей будет не так-то легко. Тогда я начал поглядывать на часы и громко напоминать Тазо, что нас ждут иностранцы. Услышав, что уже девять часов, один толстяк вскочил из-за стола и завопил, что должен бежать на вокзал, встречать жену. Но не тут-то было! Тамада усадил его на место и предложил всем перевести на часах стрелки, чтобы никто не следил за временем и не знал, который час.

Тамада, как выяснилось, верховодил не только за столом, он был руководителем того учреждения, где служили эти почтенные мужи. Поэтому все подчинились его нелепому распоряжению: одни со смехом, другие неохотно стали переводить стрелки своих часов. Колышущийся от хохота сосед поднес к моим глазам часы, которые показывали половину первого, другой совал мне под нос циферблат с растопыренными стрелками — шесть часов! У третьего часы показывали пять минут четвертого, у пятого — без четверти десять… У меня закружилась голова, и я закрыл лицо руками… В глазах рябило от пузатых шестерок, тощих единиц, головастых девяток, безмозглых четверок… А стрелки? Потерявшие смысл, бездушные, то насупленные, то глупо ощеренные, торчащие, как нафабренные усы, или раскинувшие руки, словно распятые…

Я затряс головой, пытаясь сбросить пьяную одурь.

— Ах ты, хитрец! — набросился тамада на толстяка, который спешил на вокзал. — Провести меня хочешь! Не выйдет! Дай сюда руку! — с этими словами он снял с бедняги часы и забросил их в кусты.

— Убьет! Убьет меня жена, если я ее не встречу, — захныкал толстяк.

Под одобрительный гул тамада выбросил и свои часы. И тут началось! Словно все только и ждали знака, чтобы предаться пьяному безумству. Каждый поднимался со стула, снимал часы, забрасывал их как можно дальше и, удовлетворенный, плюхался на место.

— А ты что же, Иродион? Часиками дорожишь или выделиться из коллектива хочешь? — ядовито спросил тамада.

— Часы-то у меня золотые.

— Мне плевать на твое золото! Снимай!

— А что же гостя не заставляешь?

Я понял, что говорят обо мне.

— Ему простим. Молод еще, зелен.

У меня голова раскалывалась — от пьяного шума, нелепости происходящего, от выпитого вина.

Стараясь остаться незамеченным, Иродион Менабде встал из-за стола и нырнул в кусты. Он вернулся очень быстро, бросил на стол три или четыре пары часов, и, надевая свои, заискивающе улыбнулся тамаде.

— Э-э, так дело не пойдет, — нахмурился тот. — Дай-ка сюда!

Он бросил злосчастные часы на землю и раздавил их каблуком.

И все опять последовали его примеру: один пытался бутылкой размозжить свои плоские круглые часы, другой метил часами в дерево, третий примостил часы на край стола и колотил по ним камнем. Мне казалось, что они издеваются над живыми, разумными существами, сами безмозглые и бездушные.

Я выскочил из-за стола, потому что меня нещадно мутило. Мне казалось, что я умираю, небо обрушивалось на мою голову, в глазах было темно, и я проваливался в бездонную, бескрайнюю пропасть. Землю затопили бесчисленные минуты. Достигнув незримой черты, они разбивались, распадались на секунды, мгновенья, на самые мельчайшие доли секунды — тысячные и миллионные. Вспугнутой стаей вдруг взмывали они в воздух, где в беспорядочной пляске соединялись с веками; безжизненными, безликими тысячелетьями и снова рассеивались и неуловимым пеплом оседали на земную кору. Время, рассеченное, искромсанное, потеряло четкость и определенность, и я тщетно искал свое время, напрасно пытался обрести пусть самый безрадостный день, но мой собственный. Все распадалось, никто и ничто не желало объединения с себе подобными. И только пепел осыпался на землю.