— Это хорошо, что аул гудит. Ну а рация, гробы — липа все, на меня наркомат работает, Москва дело под контролем держит.
— Господи, Шамиль, за что тебе такое? Всю жизнь в самое пекло суют…
— Это лишний разговор, Фая. Дай-ка перекусить, брюхо к спине прилипло, перекусим, а потом я тебе кое-что оставлю, чем лесной медведь поделился, недельки на три хватит.
— Сейчас я, миленький. Сейчас. Да что это, ноги не держат!
— Слушай, Фаюшка, и соображай по ходу. Все, что будет со мной, — так надо. Я для всех по-прежнему диверсант. Буду сюда выбираться ночами, когда смогу, но не часто, можно сказать, совсем редко, и то, если повезет…
Она слушала, смотрела во все глаза и, осознав наконец, что вместе они, что исчезло, растаяло то жуткое, связанное с именем дорогим, не выдержала, подалась к нему и вжалась в суженого, обретя защиту от ломающего хребет горя.
— Шамиль, родненький мой, здесь, со мной… Господи, думала, не выживу, жить незачем. Ты бы знал, что со мною было, врагу заклятому не пожелаю!
— Войну сломим и свадьбу сыграем, все, как у людей, у нас состоится. Наследников по земле пустим гулять, уж я расстараюсь для такого дела, — выговаривал он бесшабашно и напористо, чутко прислушиваясь: уже дважды уловил в сенях короткий металлический скрежет.
— Неужто порох остался? — сияя влажными глазами, ворковала Фаина, запрокинув голову, светилась лицом.
— Обижаешь. Красавцы пойдут, один к одному, — уверил Шамиль, сжимаясь в комок перед грозно-неизбежным, наползавшим из сеней.
Там грохнуло так, что дрогнул пол и завиляло пламя свечи. Вломились в комнату одна за другой черные фигуры. Трое — к Ушахову, вцепились мертвой хваткой, один — к Фаине. Коротко, сдавленно крикнула женщина, извиваясь в живых тисках. Поверх мужской ладони, закрывшей рот, криком кричали белые глаза.
Шамиль выкручивался плечами, лягался — вполсилы: пошла давно рассчитанная игра. Ох, не вовремя, правда, навалилась она. Однако, спустя мгновение не до игры ему стало, навылет прошило сомнение — что-то здесь не так! Тяжко, так, что хрустнуло под ребрами, садануло в бок, а кулак, от которого едва успел уклониться, наверняка разбил бы лицо.
Позади опять придушенно вскрикнула Фаина. Рванувшись изо всех сил, успел поймать Шамиль краем глаза, как, завалив на кровать, придавил Фаину четвертый, зажав рукой рот, лез суконной грязной коленкой в снежную белизну ее рубахи, вдавливая ее между ног.
И тогда, взревев в слепом бешенстве, пустил Шамиль в дело весь свой бойцовский навык, двужильную увертливость, что накопилась в нем за годы службы, ломал, плющил кулаками ненавистные хари, доставал сапогом увертливые тела, наотмашь всаживал локоть в чужую, потом воняющую плоть.
Продолжалась эта звериная круговерть уже в темноте, на полу, не на жизнь, а на смерть, до тех пор, пока что-то не вспыхнуло, взорвалось от удара в голове Ушахова, успев опалить горьким раскаянием: эх, напрасно он привел их сюда, не послушал Аврамова… А потом накрыла его немая бездонная тьма.
В оглушительной тишине висел лишь надсадный, хлюпающий разнобой дыхания, будто при каждом вздохе рвались в клочья легкие, да продолжалась грузная возня на кровати. Там глухо, рычаще вскрикнули, потом раздались тяжелые хлесткие удары — один, другой, третий.
— Что у тебя? — хрипло, задышливо рявкнули с пола.
— Сучья дочь, прокусила руку!
— Свяжи ее, — надсадно велел тот же голос. — Сейчас идем. Этот… кабан лицо разбил. — Надрывно откашлялся, харкнул, позвал: — Ахмед…
Тишина. Чиркнула спичка. Тусклое пламя высветило троих, распластанных на полу. Ахмед лежал лицом вниз, не отозвался. Главарь поднялся, послушал его сердце. Оно не билось.
— Свяжешь сучку, иди к фининспектору Курбанову, пусть… даст четырех лошадей… Ахмед, кажется, отходился. Быстрей, кобель, ну!
Глава 16
Молодой, крепко сколоченный горец в военной форме появился в фотоателье на окраине Грозного под вечер. До закрытия оставалось несколько минут. В ателье уже никого не было, и заведующий фототочкой Рафик Тристанович Стефанопуло, рассыпаясь мелким бесом перед последним, защитного цвета клиентом, усадил его на стул спиной к белому полотну.
— Имеете желание сняться на военный билет или на пачпорт, товарищ военный? — учтиво осведомился Стефанопуло, заряжая «Кодак», и, набросив на себя черное покрывало, превратился в горбатого ворона.
Военный не ответил. Круглые с поволокой глаза его смотрели с хищной оторопью на черную мумию. Стефанопуло стало зябко.
— Я извиняюсь, товарищ военный, — напомнил он о себе из-под хламиды. — Позвольте осведомиться насчет размера, вы-таки намерены делать фотоляпочку на военный билет, пачпорт либо…
— Давай на пачпорт. Другой тоже делай, — с жутким акцентом велел горец.
— Тогда дозвольте снять с вас фуражечку, — вынырнув из-под хламиды, потянулся Рафик Тристанович, но ожегся о бешеный взгляд. Ноздри клиента раздулись.
— Убири лапу, старик, — сказал он клекочущим голосом.
Стефанопуло прошиб пот.
— Позвольте заметить…
— Дэлай свой дэло, — грозно сказал клиент и явственно скрипнул зубами.
Зубовный скрежет пронзил Рафика Тристановича навылет, на него еще никто не скрежетал на службе. Изнывая в недоумении, он махнул крышечкой, пришлепнул ее на объектив, страстно желая одного: скорее бы выметался злой басурман, чтобы наконец закрыть ателье. Он нашлепает этому голомызому в нахлобученной фуражке фотографий на пачпорт, на военный билет и профсоюз. Может даже сделать бесплатно портрет для похорон этому психу, лишь бы скорее закрыть за ним дверь.
— Не извольте волноваться, все сделаем по первой категории, в первую очередь. Будьте любезны явиться завтра в это время…
— Дэлай сичас, — лениво, с невообразимой наглостью велел басурман и сунул руку в карман галифе.
— Позвольте, рабочий день закончился, — рискнул на вибрирующее возражение Стефанопуло. И с ужасом, от которого зашевелился седой пух на голове, увидел пистолет, направленный в собственный тощий живот. Военный встал, жутко хрустя сапогами, закрыл дверь на крючок, поворотился к Рафику Тристановичу и велел:
— Иды.
— К-куда? — слабо взрыдал завателье.
— Дэлай карточка.
Стефанопуло развернулся в три приема, трудно переставляя ноги, пошел в фотолабораторию. Там он проявил фотопластинку, затем напечатал несколько снимков, все время ощущая под лопаткой раскаленный шампур бандитского взгляда.
Горец взял мокрые карточки, восхищенно цокнул языком, сказал:
— Маладэц. Забири свой хурда-мурда, что на три нога стоит. Паедем.
— Куда? — покрываясь испариной, спросил Стефанопуло.
— Похоронный место, на кладбище, — скучно пояснил военный. — Фонарь бири, много свечи бири.
— 3-зачем?!
— Тибя хоронить, — сказал клиент и жутко оскалился.
Перед самым утром Стефанопуло вернулся в город, поднялся на второй этаж, позвонил в свою квартиру. На звонок открылась дверь, охраняемая тремя замками, и блудный сын предстал на пороге бесплотным призраком. Долго и как-то дико взирал он на содом, вызванный его появлением, позволяя себя щупать, обцеловывать и мочить остатками слез, почти выплаканных за ночь женой Соней, детьми, двоюродной теткой и женой соседа — хромого аптекаря Вузовского.
Вскоре содом опал, и тогда в гостиной, опрысканной влагой и валерьянкой, стал завладевать вкрадчивый, но весьма тяжелый запах. Стараясь соблюдать хорошую мину, родичи покидали обитель завателье, пребывая в некоторой обонятельной оторопи.
Когда за последним из них закрылась дверь, Рафик Тристанович, так и не проронивший ни слова, не сгибая ног — на манер разведенного циркуля, прошествовал в ванную и заперся там.
— Рафик, — спустя некоторое время позвала через дверь изнывающая от законного и неутоленного любопытства супруга. — Может, ты все-таки скажешь, где ты шлялся всю ночь и почему от тебя…
— Ша, Соня! — воткнулся в нее фальцет мужа. — Хотел бы я посмотреть на человека утром, если бы его полночи везли с мешком на голове. Хотел бы я его увидеть потом, когда для него на кладбище стали рыть могилу при свечах. Хотел бы я его понюхать, когда его могила уже оказалась занятой гробом. Наконец, ты не можешь вообразить: семейного, порядочного человека заставили сфотографировать, что было в том гробу!