Силин давно не был в театрах вообще, а в Большом тем более, потому что попасть туда было не так просто. Таня, одетая в свое новое, нарядное платье, которое впервые надела в тот злопамятный вечер-банкет, когда обстреляли их машину, немножечко стеснялась своего богатого наряда. По скромным манерам и некричащим нарядам она догадывалась, что среди зрителей тут нет «новых русских»: классику, особенно отечественную они не приемлют. Силин шел на этот концерт с превеликой охотой и радостью, потому что с ним была любимая женщина, которую он теперь уже называл просто по имени: Таня, Танечка, Танюша.

И вот вышел на сцену уверенной быстрой походкой богатырского телосложения человек с черной бородой и усами, с густыми, тщательно зачесанными, со стальным отливом черными волосами, полнолицый, с тихой, приветливой улыбкой добрых глаз. Взгляд Тани сосредоточен на нем: своей богатырской фигурой, скромной, доверчивой улыбкой и открытым взглядом он напоминал ей рядом сидящего Силина. Она не обратила внимания на концертмейстера, просто не заметила хрупкую, очаровательную, уже не молодую, но еще и не пожилую женщину, одетую скромно: черное платье с белым воротничком, потому что Таня не спускала глаз с певца. А Силин заметил концертмейстера и невольно сравнил ее с Таней, найдя между ними разительное сходство.

Зал напряженно притих. И вот прозвучали первые аккорды рояля, вспугнувшие настороженную тишину, их подхватил могучий многокрасочный голос певца, стремительно, как водопад, хлынувший в зал, и дивное творение двух русских гениев — Пушкина и Мусоргского — арии из оперы «Борис Годунов» — колдовской силой пленили зрителей, врываясь в души, поднимали ответный ураган чувств. Гибкий, как ветер, то плавно журчащий ручьем, то вдруг взметенный вздыбленной волной, голос захватывал одновременно и сердце, и разум, и безраздельно овладел ими. И уже не Владимир Маторин, а Борис Годунов изливал свою черную преступную душу:

Тяжела десница грозной судьбы,
Ужасен приговор души преступной.
Окрест лишь тьма и мрак непроглядный…

Таня трепетно прижалась к Силину, словно желая передать ему свои мысли и чувства, слиться воедино. «О ком, о чьей преступной душе, сотворившей тьму и мрак непроглядный вещает певец?»

И в ответ на ее мысли, как тяжкий стон, вырываются и захлестывают крутым накатом вещие слова могучего таланта:

Глад и мор, и трус, и разоренье.
Словно дикий зверь рыщет люд зачумленный.
Голодная, бедная стонет Русь…

Силин прикоснулся своей ладонью к Таниной руке, нежно погладил ее, взволнованно прошептал: «Это о нашем времени». А громоподобный голос артиста, сверкающий множеством оттенков и граней, изливал слушателям — далеким потомкам той давней смуты, современникам новой, более страшной трагедии России, покаянную исповедь окаянного царя Бориса:

И лютым горем, ниспосланным Богом
За всякий мой грех в испытании,
Виной всех зол меня нарекают,
Клянут на площадях имя Бориса.

И ком вселенской боли и скорби, как вулкан, как чугунные ядра мортиры, извергаются из богатырской груди певца и разрываются в зале гулом рукоплесканий и возгласами восторга. Светлая улыбка озарила вспотевшее лицо Маторина, он сделал благодарственный поклон публике и восторженным жестом указал на скромно стоящего у рояля концертмейстера, — как потом узнали Таня и Силин, свою супругу Светлану Орлову, — подошел к ней, бережно взял ее тонкую руку и нежно поцеловал. Таня с восхищением, очарованием и доброй завистью подумала: «Сколько любви и ласки в этом трогательном благородном жесте», и еще плотней прижалась к Силину, всем существом своим ощущая его волнение и душевный порыв. А взволнованный Силин мысленно повторял: «Клянут на площадях имя Бориса, только уже не Годунова, а Ельцина, клянут и в домах, и в поездах, и на фермах, в студенческих аудиториях. Проклятие кошмарным пологом висит над всей Россией. Не клянут лишь в православных храмах по причине особой симпатии патриарха к Борису Кровавому». Пожилая женщина, сидящая впереди них во втором ряду, с горькой печалью произнесла вслух только что прозвучавшие со сцены слова: «Голодная, бедная стонет Русь».

А Маторин все пел, арию за арией, его необыкновенной красоты голос восхищал и очаровывал. Он подчинил, покорил слушателей и был для них владыкой и царем, и зал раз за разом взрывался овацией восторга, и опять влюбленный и нежный супруг губами касался изящной руки Светланы Орловой.

Взволнованные Силин и Таня вышли на Театральную площадь. Ветер приутих, но подмораживало.

— Этот концерт вселил в меня если не оптимизм, то надежду. Жива еще Россия, у которой есть такие таланты, как Владимир Маторин. Их, наверно, много таких, только путь к массовому зрителю, к народу для них закрыт. На телеэкранах бесятся бездарные шулеры.

— И зарабатывают по миллиону в день, — добавил Силин. — А подлинные таланты нищенствуют. Искусство, духовность рынку не нужны.

Домой вернулись поздно, довольные и счастливые. Таня пригласила Силина «попить чайку». Он с радостью согласился. Театр их сблизил, именно там она совсем не преднамеренно обратилась к нему на «ты»; получилось это как-то естественно, само собой. Дома, проводив его в гостиную, она сказала:

— Снимай пиджак, располагайся, — и подала ему вчерашнюю «Советскую Россию», а сама удалилась в спальню. Через пять минут вышла в изящном голубом халате, подпоясанном по талии. Он вскинул на нее удивленный и вместе с тем очарованный взгляд. Грациозная, свежая, румяная, она была прекрасна. Словно отвечая на его немой вопрос, решительно объявила, пытаясь скрыть волнение:

— Сегодня ты заночуешь у меня. Позвони Оле, предупреди. Она поймет и не обидится.

«Кажется, наступил тот час, которого я так долго и с мальчишеским нетерпением ждал», — с трепетом и восторгом подумал Силин. А она продолжала с загадочной улыбкой:

— Сегодня мы будем пить только чай, и ни капли спиртного. Ни-ни. Мы должны быть свежие, как огурчики. Это говорит тебе врач.