Александр Алексеевич резко выпрямился. Губы под усами-кисточками плотно сжались, густые брови сползлись к переносице. Но он промолчал. Лишь длинно выдохнул воздух из широких ноздрей.

– Вот за это я вас и ценю, Погодин. Выдержка в нашем деле – всё. И верю в вас. Ну, прощаемся. Пора… – и Виктор Иванович кивнул в сторону капитанского мостика. Туда уже забрался капитан в ветхом штопаном кителе и старомодной фуражке. В руках он вертел жестяной рупор, готовясь скомандовать отход.

– Постойте, да ведь рано ещё, – с недоумением поглядел Погодин на часы-луковицу, а потом на Виктора Ивановича. Тот кивнул, и по его лицу скользнула загадочная усмешка.

– Так надо. Всё сговорено. А нам с вами зазор во времени не повредит, так ведь, Александр Алексеевич?

Погодин пожал плечами и кивнул.

– Прощайте, – тихо проговорил Виктор Иванович. – Впрочем, какого дьявола… До свиданья. До скорого победного свидания! Связи больше не будет, так что действуйте, не ждите.

– Удачи вам. С Богом!

И они коротко обнялись. Виктор Иванович подхватил свой маленький дорожный саквояжик, обошёл изгородь и шагнул по сходням на палубу. Капитан рявкнул что-то в рупор и дал хриплый, прерывистый, прокуренный дешёвым углём гудок. Отдали швартовы, и пароход закачался, заколотил, заплескал колёсами.

Погодин, не глядя больше на отходящий пароход, резко повернулся и зашагал к набережной. Наспех проверился на ходу на возможную слежку. Ничего подозрительного. У здешних стен ушей, кажется, нет, зря опасался Виктор Иванович. А чтобы остановить его, Погодина, нужны, помимо ушей, ещё и крепкие вооружённые руки. А они у Советов слишком слабы и коротки.

Теперь мы вдвоём

Пароход уже отвалил от пристани и, плеща колёсами, разворачивался к фарватеру. Тяжёлая, кургузая, как торец поросячьего корыта, корма ворочалась уже метрах в десяти от дебаркадера. И тут, толкая и задевая последних пассажиров, провожающих, встречающих и зевак, на пристань влетел рослый, неуклюжий, взмокший от бега парень лет шестнадцати в белом картузе, пёстрой, в тёмную крапинку, косоворотке и грубых мешковатых высветленных брюках под ремнём. На форменной латунной пряжке сверкнул затейливый вензель «ЯрРУ”. Стоптанные, шитые-перешитые сандалии звонко зашлёпали по настилу. На округлом, простоватом, остроносом лице – нетерпение пополам с перепугом. Карие глаза под белёсыми, выгоревшими бровями блуждали. В них – отчаянье и вопросительность. Полные, с упрямым изгибом, губы плотно, до белизны, сжаты. Проскочив дебаркадер, он вылетел к причалу и застыл, вцепившись в деревянный струганный пыльный брус ограждения. Жадно впился распахнутыми глазами в уходящий пароход. И тут же вздрогнул, передёрнулся всем телом. С кормы, из правого угла, облокотясь на леер, на него – прямо на него! – пристально и многозначительно глядел какой-то человек. Его лица нельзя было уже разглядеть, видны были лишь глубокие залысины на высоком лбу, чуткий хищный нос, щегольски закрученные усики. Но глаза, как две светящиеся иголки, пронизывали насквозь, холодили сердце и высекали по спине крупные мурашки. “Господи, кто это… Что это…” – вопросительно пролетали перепуганные, рваные мысли. Смиряя оглушительно колотящееся сердце, парень отвёл глаза. А когда опять взглянул на пароход, страшноватого пассажира там уже не было. Но эти глаза… Змеиное в них что-то. Пронзительное и безжалостное. Унимая дрожь в руках и пересиливая нахлынувшую слабость, Антон Каморин облокотился о брус. Опоздал! В самый неподходящий момент опоздал! Опоздал проводить Дашку, помочь поднести вещи, попрощаться, в конце концов… И вдруг опять вздрогнул и затрясся. Дашка! Господи, Дашка там, на этом пароходе! Вместе с этим страшным типом! Господи, ну почему? Ну почему всё так? Прибеги он пятью минутами раньше – всё было бы по-другому. А пароход втягивался уже под кружевной железнодорожный мост. И долетевший до пристани хриплый, кашляющий, прерывистый гудок прозвучал для Антона, как издевательская насмешка.

И это слегка усмирило. Как водой холодной в лицо плеснуло. “Да чего я, в самом деле? – одёрнул он себя. – Ничего не случилось. И не случится. Среди бела-то дня! Не свечереет ещё, а она уж в Рыбинске будет. Тьфу, я-то дурак…”

Он снял кепку, вытер ею вспотевшее лицо и медленно пошёл с дебаркадера на берег. Но предчувствие, странное и страшноватое, тяжело сосало в груди. “Что-то будет… Что-то будет”, – шумело в ушах. И, вспоминая жуткий взгляд незнакомца, Антон вздёргивал плечами и озирался.

А пароход уже пропал из виду. Только облако бурого дыма за мостом медленно рассеивалось над волжской рябью.

“Дашка… Странная она, – уже спокойно думалось Антону. – Чудная. Загорелось уехать, видите ли. Нет, тут что-то не то. Бледная, нервная, дёрганая и осунулась как! Глаза одни… Случилось что-то. Факт, случилось. Только разве она скажет…”

С Дашей Ермиловой, девчонкой-ровесницей, Антон провёл всё детство. Их отцы, слесаря железнодорожных мастерских, очень дружили между собой. Сообща готовили детей к учёбе. Своей матери Антон не помнил: она рано умерла от скоротечной чахотки. И добрейшая тётя Нина, Дашина мама, билась с обоими малышами, обучая их грамоте и счёту. Дашка, сероглазая, курносая, в мелких веснушках, с коротенькой, как морковка, пшеничной косичкой, была очень мила и смешлива. Вот только болтала без умолку, как трещотка, и медлительный, немногословный Антон выносил её с трудом. Хотя и любил. Как сестру.

И вдруг детство кончилось. Внезапно и навсегда. Грянула война. Дашин отец, дядя Максим, ушёл на фронт добровольцем несмотря на железнодорожную бронь. Там он через год и погиб. Каморины в меру сил помогали вдове и сироте дочке. Но сил было немного. Наступили скверные времена, и самим надо было как-то выживать. Хорошо хоть, Даша училась теперь в гимназии бесплатно как дочь героя, погибшего за царя и Отечество. Она повзрослела, вытянулась, но стала мрачной и молчаливой. И тень – смутная и болезненная – легла на её бледное лицо. Это делало её ещё больше похожей на мать. Тётя Нина, невысокая, подвижная, набожная женщина тоже вся высохла, помертвела и не снимала траурного платка. Общаться с ними было непросто.

А потом разразилась революция, и события ринулись вскачь, одно другого страннее и непонятнее. Все – от мала до велика, от важного и осанистого городского головы до презренного золотаря заговорили вдруг о политике. Политика была везде. Она гремела на улицах, шелестела на разные лады по домам, и даже в кухонной кастрюльке под крышкой была политика. Потому что наступал голод.

Сюда, в древний тихий Ярославль, революционные веянья почти не долетали. Жизнь шла через пень-колоду, всё более скудея и ужимаясь. Слава Богу, совсем отменили плату за учёбу, иначе бы – прощай, училище. Разрываясь между учёбой и случайными заработками – совестно было сидеть на шее у отца – Антон несколько месяцев не видел Дашу. Не до встреч было. А потом революция заложила очередной вираж, и к власти пришли большевики. Отец теперь до ночи пропадал в своём депо по партийным делам. Антон только тогда и узнал от него, всегда сдержанного и молчаливого, что он уже больше года в большевистской партии. Но таких, как Василий Андреевич, в городе было немного. Ярославцы настороженно и неодобрительно присматривались, принюхивались к новым властям, не зная, чего от них ждать. Притихли, затаились, исчезли с глаз долой некогда знатные люди – купцы, заводчики, видные дворяне. Но это была недобрая, взрывоопасная тишь.