На дороге показался резво бегущий конь, запряженный в старинную кошевку. В седоке Иван Михайлович узнал Дурнова — старосту деревни Епищево, по-собачьи преданного фашистам. Иван Михайлович неожиданно для самого себя крикнул: «Господин Дурнов!»— и помахал обломком лопаты. Дурнов придержал коня, кособочась, обернулся к учителю:

— Чего тебе?

— Заехали бы, господин Дурнов, на часок. Насчет работы хочу посоветоваться…

— Вас много, а я один, — самодовольно проворчал Дурнов, потом испытующе посмотрел на Ивана Михайловича и добавил — Если верой и правдой будешь служить — устрою.

Договорились, что староста заедет попозже.

Пошла уже вторая неделя после той памятной ночи, когда приходили к учителю партизаны. Вторая неделя, а Иван Михайлович все еще не решался пойти в комендатуру. Чем может закончиться вся эта история? И что вообще сейчас представляет жизнь Ивана Михайловича? Единственное занятие — сгребать снег обломком лопаты или съездить в деревню подальше, поглуше, откуда немцы еще не все вывезли, да выменять там хлеба на барахлишко.

Ну, а потом? Что делать потом, когда не будет ни хлеба, ни барахла? Чем бы ответил он на такой вопрос, если бы его задали ученики?

Ответить можно двояко. Или, сложив руки, помирать, или, взяв оружие, бить фашистов. Середины нет. Той самой середины, о которой привыкли говорить: моя хата с краю, я ничего не знаю. Но где старику взять оружие?.. Впрочем, оружие может быть разным, по разить может одинаково.

Пусть эта новая работа будет связана с риском для жизни, пусть… Жить осталось Ивану Михайловичу не так уж много. Фашистам, надо полагать, осталось жить еще меньше. Дали им под Москвой, здорово дали. Теперь уже прошли те дни, когда по деревням да по городам стоял плач, когда люди тревожились — не захватит ли враг Москву?

Затихли споры, появилась уверенность, что враг здесь временно. Вот почему немецкое командование и забеспокоилось, стало все больше обращать внимание на дисциплину в своем тылу, на непокорные деревни и города.

Вспоминая волевое лицо Лебедева, его правдивые глаза, голос, в котором звучала вера и еще, пожалуй, злость, понятная в такую годину, Иван Михайлович и сам проникался какой-то незнакомой ему твердостью и решимостью— надо помочь, надо выполнить!

Надо пойти в комендатуру, надо попроситься на работу!..

Иван Михайлович поставил лопату в сенцах, обил старенькие, неумело подшитые валенки (не приходилось до войны подшивать-то) и вошел в комнату.

— Давай-ка, мать, похлебаем щец, — проговорил он веселым и высоким голосом, как говорил в мирные времена, возвращаясь из школы.

— Что, радио слушал? Вести хорошие? — удивленно подняла голову жена.

— Где же его послушаешь, мать?

— А чему радуешься? Капусты квашеной осталось на неделю, а там хоть ноги протягивай.

Ольга Ивановна говорила беззлобно, не укоряла, а просто уведомляла мужа, понимая, что сам-то он бессилен что-либо достать сейчас.

В добрые-то времена Иван Михайлович был в этом деле не мастак, а теперь и подавно.

— Доволен я, мать, тем, что обдумал сегодня наше житье-бытье и решил на работу устроиться.

— Куда?

Новость была неожиданной. Жена придержала поварешку над пустой тарелкой.

— К немцам.

— Немцев учить будешь, как жить-поживать, добра наживать? Они это и без тебя знают.

— Нет, мать, пойду старостой. Покажу документы, расскажу, как меня в лагерь упекли, приговор покажу, устроят.

— С ума сошел!

Бедная женщина, расстроившись, опустила поварешку мимо тарелки.

— В палачи хочешь проситься? Своих мучить?

— Ты, пожалуйста, за дурака меня не считай. Есть и у фашистов такая работа, где можно обойтись без всякого кровопролития.

— А придут наши, что скажут?

— Долго я думал, мать, по этому поводу, с ума схожу, не знаю, что решить. С одной стороны, работать у немцев совестно. С другой стороны, помирать тоже не хочется, хоть на кусок хлеба как-то надо заработать, перебиться пока. Если все мы добровольной смертью от голода перемрем, от этого только врагу польза.

— Ну, а кем перед людьми будем, отец? Завтра фашистов прогонят, снова школа откроется, ученики к тебе придут, как им-то в глаза посмотришь? — Ольга Ивановна отодвинула тарелку с постными прозрачными щами, положила руки на стол и заплакала. — Не пущу я тебя никуда. Лучше убей меня, а потом к фашистам иди.

— Ладно, мать, успокойся, — Иван Михайлович подошел к жене, погладил ее седые волосы. — Обойдется. Может быть, переводчиком устроюсь, я ведь раньше знал немецкий язык.

Разговор был прерван приходом Дурнова. Он уже успел хлебнуть у кого-то в Артемовке и был заметно навеселе.

— Проходите, господин Дурнов, проходите, — неожиданно приветливым голосом проговорил Иван Михайлович, невольно вспоминая слова Лебедева насчет умения притворяться где надо.

Епищевский староста, сопя и отдуваясь, начал стягивать с себя добротный новенький полушубок. Огляделся, не увидел вешалки и бросил полушубок на руки учителя.

Глядя на Дурнова, Иван Михайлович подумал, что в старину редко ошибались, когда впервые давали прозвище, которое потом становилось фамилией. Мало того, что Дурнов придурковат с виду, в глазах его горела жестокость, губы выдавали злой характер, лицо багровое, нос картошкой, шея бульдожья. Достаточно было взглянуть на этого человека, как сразу становилось понятным, на что он способен. И вот с таким омерзительным существом предстояло работать Ивану Михайловичу в любви и согласии!..

Староста прошел к столу, сел, навалился на стол всей грудью, помолчал, наверное силясь вспомнить, к кому попал и зачем пришел, и наконец вспомнил:

— Самогонки у тебя нет?

— Не делаю. Но вы подождите минутку, господин Дурнов, я мигом слетаю к соседям.

Иван Михайлович нахлобучил шапку, накинул на плечи пальто и вышел. Вернувшись, с громким стуком, как заправский выпивоха, поставил на стол литровую бутылку мутного самогона. Ольга Ивановна скрылась в другой комнате и не выходила.

Дурнов, сладко морщась, выцедил полный стакан самогонки, поставил его поближе к бутылке и уставился на Ивана Михайловича:

— Об чем речь?

— Насчет работы…

— Значит, насчет работы покалякать хочешь?.. Так-так. Помню я, что тебя НКВД тоже не миловал, а? За решеткой побывал, а? Одного мы с тобой поля ягода. Вот потому я тебя и уважаю. А то бы и в хату не зашел. Ну, налей…

Иван Михайлович, прикрывая рукой свой недопитый стакан, налил старосте.

— Натерпелся я от этих большевиков! И в нэпе, и в двадцать девятом, когда по миру пустили, сволочи, раскулачили! Терпел я, терпел, знал, что кончится их время. Так оно и вышло… А сейчас сам видишь, какая власть пришла… И законы другие. Теперь будем жить да добра наживать. Куда ты хочешь на работу?

— Мне бы, господин Дурнов, в город хотелось, — робко ответил Иван Михайлович. — Поближе к интеллигенции.

— Интеллиге-енция, — презрительно протянул Дурнов, посмотрел на бутылку и немного подобрел. — Ладно, в город так в город. Скажу коменданту, что подыскал ему работничка. Грамотного. Там грамотные нужны… Он мне еще спасибо скажет… Ну, налей еще…

— Спасибо, господин Дурнов, не забуду вашей доброты.

Через час Иван Михайлович проводил старосту до саней. Белый конь поводил глазом, переступал с ноги на ногу, чуя приближение своего лютого хозяина.

— Передайте, господин Дурнов, коменданту, что советская власть у меня в печенках сидит.

— И сам знаю. Все устрою, с тебя магарыч.

Дурнов дернул вожжами, и конь сорвался с места.

Через день Артемовку облетела весть — Ивана Михайловича Емельянова вызывает в город комендант по особо важному делу. А еще через день Артемовка узнала потрясающую новость — Емельянов, бывший сельский учитель, отныне волостной бургомистр.

Дело было так. Городской комендант очень любезно принял старого учителя. Любитель легкой жизни, красивый, белокурый, курчавый, всегда чисто выбритый майор Дитер фон Гаген с трудом справлялся с обязанностями коменданта и, чтобы облегчить себе работу в этой дикой, по его мнению, глуши, всячески старался подыскать себе как можно больше помощников из местного населения.