Изменить стиль страницы

— Фотокарточек вашего внука много?

— Не-е-е… от одна и есть, як школу кончил. Снимался в военкомате, — показала бабка на стену, где в рамке под стеклом среди других карточек находилась и Юрасева.

Варухин снял рамку, торопливо ковырнул гвоздик, порезал нечаянно палец и, вспылив, стукнул рамкой об стол. Стекло рассыпалось.

— Больше нет? — спросил он, пряча карточку Байды в карман.

— Та нету… А ты, хлопец, не полицай… Нащо ты разбил стекло?

— Цыц, старая! Где керосин?

— Керосин? В сенях, в бутылке… А на що он тебе?

Варухин взял каганец, вышел в сени, разыскал бутылку с керосином. Вернулся и, подойдя к бабке, спокойно ударил ее по голове. Старуха рухнула наземь. Он плеснул керосином вокруг, бросил на пол горящую коптилку и вышел.

Задворками пробрался за околицу села и, шлепая по грязи, припустил трусцой. Остановился на опушке леса, взглянул на село. Тучи устали хлестаться плетями молний, гроза угомонилась, только дом дяди Куприяна полыхал вовсю. Варухин с удовольствием хмыкнул, достал из кармана карточку Байды, порвал и втоптал в грязь.

— Вы ослы, гестаповцы! — изрек он, торжествуя. — Вообразили, что захомутали меня, хе-хе! Ищите теперь Варухина по всему белу свету! Передавайте фотокопии его показаний и его подписки в руки советской контрразведки, наплевать! Нету больше Варухина, все! Есть Юрась Байда. Живой. Вот он, я! А мертвый не обидится — ему хорошо и в яме возле Маврина болота. И те, кто знал его в лицо, тоже тю-тю! Возьми меня теперь!.. Да с этими документами хоть сто лет живи — никто не подкопается!

Варухин спешил убраться подальше от проклятого места. Спустя неделю он надежно спрятался у одинокой молодушки и зажил «приймаком». Откормился, раздобрел. Сожительница добыла ему вайскарту и купила фотоаппарат. Германские власти, поощрявшие развитие кустарных промыслов, разрешили Варухину открыть собственное фотоателье. Конкурентов не было, и дело пошло бойко, так что уже стоило подумать о расширении фотопромысла и поднанять двух помощников. Но после Курской битвы стало ясно: если советские войска будут и дальше так наступать, то он, фотограф, скоро окажется в положении гораздо более скверном, чем было это до сих пор.

Варухин, по документам Юрий Байда, был человек, как известно, образованный. Он знал, что «спасение утопающих дело рук самих утопающих». Променяв фотоаппарат со всеми его атрибутами на кобылу, он оставил страстную молодушку и умчался верхом встречать наступающие советские части…

Как и многих других в те времена, его сразу же мобилизовали, однако попасть на химзавод, о котором он мечтал и куда стремился (там поспокойнее, безопаснее), не удалось. Его (по документам Байды) послали в самое пекло — форсировать Днепр. И он его форсировал. И совершал подвиги. А какие и как — о том уже известно…

РЕМИНИСЦЕНЦИИ…

В канун праздника Советской Армии мне пришло письмо из архива Министерства обороны с сообщением, что в деле Юрия Прокоповича Байды имеется фотокарточка и что ее можно перефотографировать.

На следующий день, захватив фотоаппарат «Зенит», я отправился в Подольск и сделал там несколько кадров. Да, Юрась на карточке оказался именно таким, каким он представлялся мне по описаниям Афанасьева и по рассказам Вассы. Я тут же послал ей карточку. Пусть посмотрит на изображение своего мужа, каким он был четверть века тому назад, пусть полюбуется и поплачет.

Через дней пять в мой адрес пришла самая короткая за мою жизнь телеграмма:

«Спасибо, ОН!».

Вскоре в газетах было опубликовано постановление правительства о подготовке к празднованию 25-летия победы над фашистской Германией, и в периодической печати стали появляться статьи, воспоминания фронтовиков и другие корреспонденции о драматических событиях в годы войны, о беспримерных случаях — порою странных и загадочных, объяснения которым не дано и в наши дни. Под особой рубрикой по моей просьбе была опубликована фотография Юрия Прокоповича Байды с пояснительным текстом и вопросом: знает ли кто-либо что-нибудь об этом человеке?

Прошел месяц, другой, третий… Сведений о Байде не поступало. Никто так и не откликнулся. Он, видно, погиб.

А я тогда поехал, на праздник Дня Победы в Крым, в многострадальный город Керчь. Мы, бывшие летчики, возложив венки к подножию памятника погибшим авиаторам, стоим у пяти белоснежных крыльев, взметнувшихся ввысь, душим в горле скорбные слезы. А вокруг — масса людей, гремит оркестр, залпами салютуют солдаты. И вдруг к постаменту, усыпанному живыми цветами, приближается мелкими шажками низенькая старушка, одетая вся в черное. В ее сухих, морщинистых руках дрожит горящая восковая свеча. Тусклый, желтоватый огонек в ослепительном солнечном разливе угнетающе тяжек.

Спазмы сжимают горло. Кто она, мы не знаем. Откуда — не знаем. Знаем одно: она мать. Мать, приехавшая из неведомых далей, чтобы через много лет после гибели сына поклониться его праху, постоять на коленях у его могилы. Его могилы! Разве мать поверит, разве мать поймет, что у летчиков на войне могил чаще всего не бывает!..

Кто-то вполголоса говорит:

— Надо бы как-то объяснить ей, что это не братская могила, а просто символический обелиск. Ведь она молится, неудобно получается…

— Вряд ли удастся ей объяснить… — отвечает неизвестная женщина. — Сын для матери не может исчезнуть бесследно.

Эта старушка с черным лицом, в черной одежде так растревожила меня, что я не мог не рассказать товарищам о действительно исчезнувшем бесследно партизане Юрии Байде.

При этом разговоре присутствовала наша бывшая полковая оружейница Клава Куманькова, приехавшая на встречу однополчан из Астрахани.

— Командир, — обратилась она ко мне по-старинке, — а какой он из себя, этот Байда?

Я вынул из блокнота фотокарточку, показал. Посмотрели все, но только Клава-оружейница, надев очки, долго раздумывая, сказала:

— Пожалуй, я его видела. Правда, лицо у него… м-м… — Клава вздохнула и развела руками.

Из дальнейшего разговора мы узнали, что, демобилизовавшись после войны, она уехала к себе на родину в Астрахань и поступила на работу в госпиталь инвалидов Отечественной войны. Именно там она видела молодого человека, похожего на этого, что на карточке. Он был приметный. Лицо да и сам весь в страшных шрамах и в рубцах. Заикался. Кто он, откуда попал в госпиталь — никто не знал. Известно, что прибыл одним из эшелонов с другими ранеными. О себе он ничего не помнил.

— Молодых женщин в госпитале — пруд пруди, многие на него заглядывались, — рассказывала Клава. — Красивый был, высокий, статный, чуб — волнами, а под волнами теми — бугры сплошные. Видно, досталось бедняге… Наш невропатолог Назар Богданович Гарба — опытный врач, всякого повидал на своем веку. Так он говорил, что солдат попал под бомбежку или под мощный артобстрел и остался живой по недоразумению.

После войны нас, фронтовичек, много пришло в госпиталь, мы так и этак выспрашивали у него, пытались настроить на прежнюю волну, но тщетно. Доктор Гарба лично внушал обслуживающему персоналу, что именно такие разговоры могут вызвать в его мозгу обратимые процессы. Мы и старались. Чего-чего, а материала для таких разговоров у нас было предостаточно. Мы перечисляли нашему больному фронты, рода войск, военные специальности, рассказывали о боях на земле, в небесах и на море — все напрасно.

— А свою фамилию называл? — поинтересовался я.

— Да вроде бы говорил, командир… только я… давно было…

— А имя не помнишь?

Клава призадумалась, пожала плечами.

— Вертится что-то… Не то Алексей, не то Егор… или Шура? Нет, не хочу врать. Погоди, он как-то раз сказал, будто находился в тылу немцев и что его прятала какая-то женщина по имени Фрося. Это уж точно. Это я помню как дважды два, потому что мою бабушку покойную тоже Фросей звали.

А однажды с ним приключилась история, так просто и смех и плач… Доктору Гарбе, о котором я говорила, перевалило тогда за шестьдесят, а супруге его Василисе Васильевне лишь сорок пять стукнуло. Женщина, надо сказать, была изумительной красоты. Что фигура, что лицо — как у двадцатилетней девушки! А между тем она в ту пору внуков уже имела.