Изменить стиль страницы

— Послушай, Илья Иванович, а не взять ли мне этого разжалованного минера на задание?

Афанасьев махнул рукой:

— Если мало у вас своих забот, берите.

Юрась вздохнул, поднял с земли на плечо снаряд, поплелся меж стволов в ту сторону, откуда потягивало дымом костра.

Шагах в тридцати виднелась хитроумная установка. В железном корыте, наполненном водой, стояло шесть снарядов без взрывателей, под корытом горели дрова. Вода пузырилась, гудела. Юрась, бросив ношу, присел на чурбак. Опять появились Афанасьев с Купчаком, теперь будут ходить, выискивать всякие нарушения… Купчак заглянул в корыто, пошутил:

— Хороша ушица…

— С начинкой тринитротолуола легче: вытряс из стакана шашки, и готово, а тут возни много, — пояснил Афанасьев и покрутил в горловине снаряда куском проволоки. С проволоки стекала бурая, похожая на гречишный мед масса: расплавленный шнейдерит, сильнейшее взрывчатое вещество.

— Готово? — спросил Афанасьев работавших у костра саперов.

— Сейчас будем разливать, — ответил один из них и, подхватив клещами горячий снаряд, вынул его из кипятка. Другой подручный в рукавицах подхватил снаряд снизу и опрокинул содержимое в небольшой ящик. То же проделали и с остальными снарядами, затем в бурую тягучую массу воткнули железные стерженьки. Когда их вынут, останется отверстие под капсюль-детонатор.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал сапер, отряхивая руки, — под фашистский паровоз — самый раз!

— От такой штучки и мостовая опора не устоит, — заметил Купчак и с озорной улыбкой спросил: — Может, попробуем?

* * *

В землянке разведчиков стрекотала швейная машинка. Максим расстарался в Рачихиной Буде, а если говорить точнее, то просто реквизировал ее в доме удравшего из села полицая Тихона Латки. Возле машинки, освещенной коптилкой, склонились две женские головы. Это Леся и Васса. До нынешнего дня они вместе со спадщанскими молодицами-погорельцами шили партизанам штаны из цветастых трофейных одеял. Дело было поставлено на широкую ногу. Заказов много, а машинка одна.

Но сегодня швеи не занимались живописными штанами, они выполняли срочную внеочередную работу: шили белые маскировочные халаты и овчинные рукавицы для специальной группы Купчака. Леся строчила, а Васса, присев напротив, держала на коленях малого Сережку и в который уж раз слушала длинный до бесконечности рассказ Леси о том, что пережила она на границе в первые дни войны. Скрип двери оборвал ее речь, вошел Юрась. Чуть ссутулясь — голова его упиралась в потолок землянки, — неловко вскинул руку к уху, отрапортовал:

— По приказанию комиссара боец Байда явился за получением маскхалатов и рукавиц!

— Что так официально, Юра? — спросила Леся с ласковой улыбкой.

— Служба… — кашлянул Юрась смущенно.

Лица его в сумраке не видно, лишь зубы блестят. Леся откусила нитку, разгладила на колене рукавицу, положила сверху на стопку готовых.

— Ну что ж, служба, получай свои халаты и рукавицы. Носите на здоровье.

— Пребольшое спасибо.

Васса, покачивавшая на руках ребенка, подняла глаза на Юрася. О ком он будет вспоминать? Вдруг она подумала: ведь отец вчера разошелся, как никогда, кричал Купчаку, что из таких, как тот затеял, глупых рейдов люди не возвращаются. Значит, она видит Юрася последний раз? У него такое печальное лицо… Неужели он сам чувствует это? Вассе стало невыразимо жаль его. Нахмурилась. «Отчего многое в мире, бессердечно разрушающее жизнь, так и остается необъяснимым? Почему я сама к одним людям отношусь с жестокой нетерпимостью, к другим — с любовью? Ведь я хочу любить всех людей и радоваться, а на деле что? Вот уходят на опасное дело люди, уходит этот необычной судьбы человек, и быть может навсегда, а у меня такое ощущение, словно кто-то долгожданный только что вошел в мою жизнь. Что со мной происходит? Или уже произошло?» Васса не могла понять, и от этого неясного и совершенно неуместного ощущения ей стало вдруг стыдно.

Юрась собрал швейные изделия, завернул в халат, бережно потряс руку Лесе, Вассе, кивнул с улыбкой на прощанье и толкнул дверь плечом. Васса проводила его взглядом и неожиданно для себя тихо сказала:

— Возвращайся…

Леся взяла уснувшего сына к себе на колени, кончиком платка смахнула со щеки слезу, молвила печально, обращаясь к Сереже:

— Ушел, сынок, наш Юра далеко-далеко…

Вздохнула, покачав головой, и вдруг совсем другим, неизвестным Вассе, голосом воскликнула:

— Ох, как же счастлива будет та, которой он достанется!

Васса посмотрела на нее с удивлением: в эту именно минуту она подумала то же самое.

На лицах женщин мелькали мутно-желтые отблески пламени коптилки, а за дверью среди шершавых дубовых стволов неистово бурлила пурга, и мнилось, что существует лишь черная ночь да свирепый ветер, чтоб валить с ног людей, чтоб засыпать все мелким колющим снегом.

…Купчак зашел в землянку Коржевского, отряхнулся у двери, повесил шапку на гвоздь, присел у «буржуйки».

— Ну вот… давай прощаться, отбываю, — сказал он, потирая зазябшие руки. — Погодка самый раз, дует — что надо, сам черт нас не увидит. Будем трогать.

Коржевский покачал головой, буркнул:

— Отправляйся и не береди мне душу! Надоело.

— Ладно. Просьбишка есть к тебе.

— Что еще?

— Дай мне пакет и вайскарту, изъятые у Байды, авось в дороге пригодятся.

Коржевский молча достал из железного ящика бумаги, отдал Купчаку. Тот завернул их в кусок клеенки, спрятал в карман куртки. Коржевский сел обратно на нары, молвил угрюмо:

— Мало берешь людей.

— Не в количестве сила…

— Это так, только все они еще зеленые.

— Зеленые выносливей, и думать им о прошлом нечего, и жалеть некого…

— Ну и философия у комиссара…

— Так и быть, по возвращении поставишь на бюро вопрос о моем несоответствии, — Купчак похлопал ладонью по колену Коржевского. Резко встал, сграбастал его по-медвежьи, подержал в объятиях, оторвав от земли, и так же резко посадил обратно. — Легко будет идти после приятного разговора, сердце само играет марш…

— Хватит! Проваливай, пока не поздно, а то не отпущу!

В пять часов утра группа Купчака отбыла из лагеря. Заря, чуть прорезавшись сквозь ненастье, так и осталась тлеть не разгораясь, а черствый колючий снег замел следы ушедших партизан.

НЕВЕЗЕНИЕ

Полет на боевое задание — это словно целая человеческая жизнь с ее радостями и горестями, находками и потерями. Редко в каком полете не встречались летчики со смертью, она проносилась близко, иногда, можно сказать, касалась костлявой рукой и оставляла памятные зарубки на телах людей и самолетах.

Известно, что в бою жизнь одного равна смерти другого. Предвосхитишь замысел противника, угадаешь, что он должен сделать через секунду — будешь жить и победишь, упустил момент — погиб. К зиме 1941/42 года я уже успел постичь кое-что из этих банальных мудростей.

В тыл врага мы вылетали после захода солнца и возвращались на рассвете. Привыкнув к делам, сходившим для нас пока удачно, мы стали относиться к противнику с некоторой недооценкой, а порой и вовсе вели себя вызывающе дерзко. Кто из моих сверстников, фронтовых летчиков, не помнит фашистский бомбардировщик «Юнкерс-88», двигатели которого издавали неровный, подвывающий гул! С другим самолетом его не спутаешь. Зная эту его особенность, мы, летая ночами в глубь оккупированной территории, ловко обманывали фашистов. Командир вел самолет, а я ритмично двигал секторами газа, чтоб наши моторы подвывали точь-в-точь как немецкие, и мы чувствовали себя в безопасности. С земли по нас не стреляли, прожекторами не освещали, считая своими, но однообразие приемов на войне к добру не приводит. Светлая полоса в нашей фронтовой жизни оборвалась трагически. Мы летели тогда с грузом в тыл врага, к партизанам…

Два зенитных снаряда взорвались у самолета одновременно. Развороченный слева двигатель загорелся, командира не просто убило — его выбросило из сиденья в проход между кресел. От брызг металла и огня кабина превратилась в котел с дымящимся маслом. Ее раздувала упругая струя воздуха, врывавшаяся в пробоину. Моя рука инстинктивно опустила на глаза очки. Самолет дергался в конвульсиях, пламя горящего крыла слепило, я не видел ни зги, терял в ночном небе пространственную ориентацию, а приборы разбиты. Стал скользить вправо, стараясь сбить пламя, но тщетно. При перекрытом кране горючего пожар продолжался. Придется покидать обреченную машину, вот-вот последует взрыв. А обидно-то как! Не долетели чуть-чуть. Еще немного, и внизу показались бы партизанские сигнальные костры. Я оглянулся назад, чтобы подать команду экипажу, и сердце мое упало: в багровом мельтешенье было видно иссеченное осколками лицо борттехника, отвалившегося навзничь, а штурман лежал так, как живые люди не лежат. В его безжизненной руке намертво зажата полетная карта. Мои товарищи погибли, приняв в себя и те осколки, которые предназначались мне.