Изменить стиль страницы

Тогда тайна и страх, лежащие в основе всех религий, не будут уже зависеть от легендарных чудес прошлого.

Требуемые страх и тайну мы получим от подлинных чудес настоящего, от волшебного зрелища превращения смерти в сияющую жизнь — руками «бескорыстных». И эта новая жизнь, еще смутно мерцающая, но возможная, практически осуществимая для всех мужчин, женщин и детей, будет заключаться не в пирогах на небе, а в сильном и прекрасном существовании на земле…

Вы окажете, в каждой религии полагается чорт? Ну, конечно, полагается. Но чорт, с которым будет бороться новая религия, — это не мифическое существо. Чорт — это темнота и невежество. Новый сатана — это страх. Вельзевул — это жадность, и смешно даже думать, что можно изгнать эту нечисть из голов корыстолюбцев, жмущихся к нашей издыхающей экономической системе, которая дышит еще только потому, что ставит доллар выше жизни, ныне доступной для всех…

Есть уже признаки появления среди масс этого страха и удивления перед наукой-спасительницей. И можно ли представить себе более трогательное, более блестящее доказательство благородной мощи современной науки, если познакомиться с необыкновенными событиями, происшедшими в 1934 году, среди лесистых лаурентинских скал, в трехстах километрах к северу от Торонто, в Канаде.

II

Если помните, в свое время я рассказывал о многих живых и здоровых людях, которые без помощи науки были бы давно уже в могиле. Они всегда производили на меня впечатление не вполне реальных людей, и казалось, что стоит только к ним прикоснуться, как они тотчас же исчезнут. Они были как бы воскресшими из мертвых. Но, какими бы чудесными и немного страшными они ни казались, они сделались для меня обыкновенными смертными в то утро, когда я впервые заглянул через зеркальное окошечко на пятерку младенцев Дионна.

Я посмотрел на первого из этих младенцев, девочку, зная, что ее шансы на жизнь при рождении были нуль против биллиона; и она, увидев меня, ответила быстрой, ясной улыбкой, которая останется со мной до того дня, когда я навсегда перестану вспоминать… Потом я обвел взглядом весь ряд кроваток, в которых находились ее веселые, загорелые, копошащиеся, лопочущие маленькие сестренки. Их шансы прожить больше одного дня после рождения казались противоречием всем известным до сих пор научным данным. Вот вся эта четверка веселым хором залопотала свое детское «доброе утро» доктору Дэфо и не переставала галдеть и смеяться ему вслед, когда он подошел к их сестренке Марии, которая была ветераном сотни боев со смертью, которая родилась с меньшим числом шансов на жизнь, чем каждая из них, а это было меньше, чем ничего… Но вот вам и Мария, болтающая ножками, внезапно развеселившаяся под лучами апрельского солнца, льющимися через кварцевое окошко над ее головой.

Они были живы — значит оставалось только этому верить. В натуре они были еще прелестнее, чем на фотографиях, которые в наше время, омраченное войной, нищетой, болезнями, ненавистью и голодом, являются единственным счастливым украшением газет. Они были веселы и гораздо развитее, чем этого можно было ждать от их одиннадцатимесячного возраста. Они были вполне здоровыми, крепкими, хорошими детьми, как характеризует их доктор Дэфо, изучивший их досконально…

Но, понимаете, они превращаются для вас в нечто большее, чем только маленькие чудесные капризы природы. Они делаются для вас самыми необыкновенными из всех живущих на свете детей, если вы видели их, как доктор Дэфо, в то холодное майское утро, когда они родились. Едва ли вы могли бы тогда на них смотреть… Все они родились в какие-нибудь полчаса, за два месяца до срока; родились от коматозной матери, которую они сами же отравили до полусмерти; на них почти не было кожи, когда они лежали, завернутые в лохмотья и чуть дыша.

Мне показывали несколько неопубликованных фотографий с этих почти безжизненных крошек; эти фотографии слишком чудовищны, слишком страшны для публичной демонстрации, и едва ли могут кого-нибудь позабавить, кроме патологов… И вот теперь, одиннадцать месяцев спустя, разглядывая эту веселую, счастливую пятерку, я чувствую, как мороз пробегает у меня по спине, и я спрашиваю себя:

Если для их спасения требовались самые новейшие, самые мощные жизнеспасительные средства, то как мог Дэфо — слегка обтрепанный, никому неизвестный сельский врач, — как мог он знать, какие меры тут нужно принять? И притом еще в наши дни, когда медицинское знание сделалось таким тонким и сложным, что его жрецам приходится ограничивать себя все более и более узкими специальностями. Но Дэфо — это доктор, вмещающий в себя сотню специалистов за раз, — это вне всякого сомнения.

Но если необходимые в данном случае тончайшие ухищрения медицины — да еще в такой глухой лесной стране! — так дороги, что бесчисленное количество крепких, одиночно рожденных младенцев умирают по всему миру из-за их отсутствия…

Если сам Дэфо только чуть-чуть богаче родителей этих феноменальных крошек…

Как же тогда удалось столь эффектно сконцентрировать всю силу науки на этих младенцах? Каким образом наш экономический строй был так хитро околпачен этими малютками и маленьким доктором, что сезам открылся и всесильное слово было произнесено? Что перевернуло вверх ногами наш закон экономики, гласящий, что если ты беден, то имеешь первое право избрания на смерть?

III

Я слышал от докторов, — которые никогда не принимали недоношенных пятерней, — что Дэфо просто посчастливилось сохранить жизнь этой неожиданной лавине младенцев, посыпавшихся в достопамятное майское утро, — но не может быть более ложного мнения! Задолго до того этот серьезный сельский врач провел такую же отчаянную и еще более эффективную по результатам борьбу со смертью. И это было бы, конечно, напечатано в самых важных медицинских журналах… если бы только Дэфо сначала прославился спасением пятерни. Эта первая, незамеченная битва со смертью имела место, когда послевоенный гриппозный мор, унесший из мира за один год двадцать миллионов жертв, посетил Калландерский округ, где практиковал Дэфо.

Когда эпидемия началась, он был уже подготовлен и победил ее без всяких вакцин, сывороток или иных научных приспособлений.

Дэфо знал, что во время этой пандемии он не сможет быть всюду одновременно. Поэтому он обошел все селения и завербовал себе в сотрудники пасторов.

— При первых же признаках лихорадки у кого-либо из ваших жителей, заставьте его прежде всего лечь в постель. Заставьте его в ней оставаться. И заставьте держать окна открытыми. Если он не захочет открывать окон, выньте их и спрячьте под стог!

Покой и свежий воздух — таково было лечение Дэфо.

И когда пришел грипп и люди во всех соседних округах умирали, как мухи, от гриппозной пневмонии, Дэфо со своими сотрудниками-пасторами потеряли всего восемь человек из тысячи восьмисот заболевших.

Вера нашего маленького доктора в бальзамические свойства северного воздуха не мешала ему всячески превозносить крепость здоровья своих канадских французов, которые, как и сама знаменитая мама Дионн, верили, что это добрый господь спасает им жизнь, а вовсе не доктор. За двадцать семь лет жизни в суровой и красивой стране озера Ниписсинг Дэфо принял более тысячи четырехсот новорожденных. И ничтожная цифра смертности среди его матерей заставила бы покраснеть лучших городских специалистов-акушеров.

— Больше половины наших родов обслуживаются соседками-повитухами, и матери также превосходно поправляются, — говорит Дэфо.

Нет, Дэфо тут совершенно ни при чем. Это просто крепкие хозяйки. И воздух здесь тоже хорош; он слишком чист для старого дьявола-стрептококка, первого убийцы в ужасной и скандальной драме родильной горячки. Все это природа. И даже в самый лютый мороз этот воздух — для Дэфо — обладает мистическими свойствами. Известному репортеру Форресту Дэвису Дэфо однажды сказал:

— Вам нужно приехать сюда зимой. Завернемся в шубы. Я возьму вас с собой на вызов, и в санях мы замечательно поспим. Я никогда так славно не сплю, как во время движения по тихой, белой, гладкой равнине, при сорока градусах мороза.