— Сколько раз ты готовила дом к моему приезду? — засмеялся Ги.
— Ни разу, клянусь. Это первый.
Клем держалась совершенно естественно, непринуждённо, была рада его видеть, находиться с ним. Ги казалось, что он вернулся домой после долгого, утомительного путешествия. Ужин прошёл весело. Франсуа по их просьбе принялся изображать папашу Пифбига, и они покатывались со смеху. Ги рассказал Клем о русской княгине, жившей в Эксе с двумя любовниками на Вилле Цветов, некогда принадлежавшей императрице Евгении.
— Они не расставались с ней. Спали по обе стороны её великолепного ложа на приставных кроватях. Во всяком случае, так говорил Франсуа.
Было уже поздно, когда Клем сказала:
— Ги, мне надо идти. Моя сестра в доме одна и... будет меня дожидаться.
— Ладно, Клем.
Он поцеловал её. Она была совершенно открытой, никогда не притворялась.
— Я провожу тебя.
Франсуа повёз их в коляске; Ги пожелал Клем спокойной ночи, проехал часть обратного пути, потом сказал слуге:
— Поезжай один, Франсуа. Я пройдусь пешком. Ночь просто замечательная.
Франсуа поехал. Поставил лошадь в конюшню, приготовил постель и стал ждать. Хозяина не было долго. Наконец у двери послышался какой-то шум. Он открыл её — и отшатнулся. Хозяин стоял с отвисшей челюстью, широко раскрытыми глазами, забрызганным лицом, одежда его была в пыли и сухих листьях.
— Месье! — Входя, Ги пошатнулся, и Франсуа схватил его за руку. — Господи, что стряслось?
— А... Франсуа. — Ги тяжело дышал. — Была жуткая схватка — собака, чудовищная чёрная собака...
Франсуа попытался усадить его, но Ги стоял, подавшись вперёд, лицо его было измученным.
— Она бросилась из темноты. Хотела сожрать меня... Я схватил её, и мы катались в канаве... долгое время... клыки её всё приближались... потом я наткнулся на большой камень... вбил ей в глотку... Она издыхает... лежит там, в канаве... Я прибежал за тростью... Быстро... принеси её... трость...
Ги, шатаясь, пошёл по комнате. Испуганный Франсуа схватил его за руку. Он не мог поверить словам хозяина.
— Месье, подождите.
Он бросился за лампой. Ги взял две трости. Он пошатывался и потому не мог быстро идти. Франсуа светил фонарём, они шли по дороге. Ги пригибался к земле, словно мародёр, слуга поддерживал его за руку.
— Пошли домой, месье. Пусть собака лежит себе там, — повторял он.
— Нет... ага, она была здесь. Нет, не здесь.
Они останавливались десять раз. Ги, пошатываясь, указывал в канаву. Там ничего не оказывалось. Следов борьбы Франсуа не видел.
— Пойдёмте обратно, месье.
Наконец его хозяин согласился вернуться.
— Она уползла. Франсуа, завтра увидишь. Она будет лежать на пороге. Приползёт утром. Дай ей молока. У неё будет болеть горло после камня. Молока, ладно?
— Хорошо, месье.
Они вошли в дом. Франсуа помог хозяину умыться и лечь в постель. Ему было страшно. Он пошёл к себе в лодку.
Наутро Ги спустился как ни в чём не бывало. О ночном эпизоде не заговаривал. Часа через два сказал:
— Я продам Ла Гийетт. Здесь очень холодно. Как в Сибири.
Памятник Флоберу наконец был готов, и друзьям предстояло ехать на его открытие. Пасмурным ветреным утром двадцать третьего ноября Ги сел на вокзале Сен-Лазар в руанский поезд. Гонкур и Золя уже были там; ехали они в одном вагоне. Золя, как всегда, был приветливым, разговорчивым, полным множества планов. Ги завидовал ему; сам он чувствовал себя усталым, выжатым, словно вынужден был тащить за собой какое-то громадное прошлое. Гонкур сидел выпрямившись, с чопорным видом и почти не разговаривал. Ги ощущал на себе его тяжёлый взгляд. Выглядел Гонкур более напыщенно, чем когда бы то ни было. Говорили, он озлобился из-за того, что его не приняли в Академию, и хотел завещать своё состояние на открытие после своей смерти Академии Гонкура. Это было претенциозно. Но Ги не питал к нему враждебности. Бедняга Гонкур. До сих пор подаёт для рукопожатия два пальца и приглашает гостей к себе на чердак так, словно делает им великое одолжение.
Разговор между ними троими вскоре иссяк, и они продолжали путь молча, сидя почти неподвижно. Потом, когда, въезжая в Руан, поезд проходил по мосту, Ги посмотрел вниз и увидел любимую Сену, поблескивающую в холодном сером свете, пароходы, тянущие вдоль неё дымовые шлейфы, и пришвартованные к берегам лодки.
Он не удержался от возгласа:
— Вот она, река. Как хорошо я знал её! И всё началось на ней. Всем, что имею, я обязан Сене.
Гонкур побарабанил по колену пальцами в перчатке и промолчал.
На вокзале их встретила муниципальная депутация. Обедали они в доме мэра на улице Ренар, по которой Ги часто ходил в лицейские времена. Там присутствовали префект и другие значительные лица. Обед был руанским, Флоберу он бы очень понравился. Гонкур сразу же взял меню и вполголоса прочёл:
— «Устрицы, седло косули, соус Несельроде, филе а-ля Россини, соус Перигрю, индейка с трюфелями, заливное из гусиной печени, салат по-русски, креветки, пудинг «Дипломат», десерты. Вина: медок, сотерн, шато-икем урожая семьдесят четвёртого года; баранина а-ля Ротшильд, шампанское Анри Гуле». Хм. Неплохо.
Ел он медленно, с важным видом.
Потом, после визита в городской музей, где были выставлены рукописи Флобера, они поехали на церемонию. Ветер дул порывами, хлестал дождём. У памятника собралось человек двадцать: там был Сеар, «угомонившийся» и ставший библиотекарем в музее Карнавале, несколько парижских писателей, в том числе Мирбо и Боэр[116]. Любительский оркестр из крестьян, посиневших и страдавших одышкой, играл неслаженно, словно на деревенской попойке. При виде памятника Гонкур обратился к Ги:
— Недурно, а? Истина, справляющая нужду в водоём.
Не успел Ги ответить, как Гонкур выступил вперёд, чтобы прочесть речь. Ветер уносил его негромкие слова, прижимал к телу пальто с меховым воротником, трепал бумаги под носом. То и дело хлестал дождь. Ги вспоминал Флобера, его невероятный труд ради искусства, громкий смех, возглас «Трижды чёрт побери!», солнечные воскресные утра на улице Мурильо, слёзы над старыми любовными письмами, которые он сжигал однажды вечером в Круассе в его присутствии.
Затем выступал мэр, после него один из членов Руанской академии. Голоса звучали монотонно, музыканты стояли с жалким видом, с их инструментов капало. Как усмехнулся бы Флобер этому зрелищу, подумал Ги, и вместе с тем до чего был бы растроган. Перед глазами его всплыл Учитель на обеде «Освистанных», раскрасневшийся, вспоминающий Кучук-ханум...
Церемония завершилась. Все бесцельно стояли в грязи. Несколько месяцев назад, во время приготовлений к этому дню, Гонкур намекнул, что ему нужно будет взбодриться крепким чаем для возвращения в Париж, и Ги обещал обеспечить ему чай. Но теперь, в последнюю минуту, не мог этим заниматься; да и после такого обеда вряд ли Гонкуру мог понадобиться чай. Однако Гонкур казался взбешённым из-за этого, но Ги было всё равно. Все двинулись к экипажам. Ги остался. Постоял в одиночестве, глядя на прекрасноуродливый памятник.
— Мой добрый учитель, — произнёс он. — И великий человек.
Потом повернулся и пошёл под хлещущим дождём.
Ги сидел в пустом партере театра «Жимназ». Шла репетиция. Актёры играли ужасно. Взять хотя бы эту девицу! Почему она держится как деревянная? Ходить не умеет. Из страха, что её будет плохо слышно, выкрикивает реплики, словно занята в «Аталии» Расина.
Ги недовольно заёрзал. Он снова клял себя за то, что послушал Авара и Жака Нормана[117], молодого человека с угловатым лицом, которого привёл однажды к себе на улицу Боккадор. Жак помахал старым номером «Жиль Блаз» и заявил: «Месье де Мопассан, этот рассказ вы написали три года назад. Он определённо подходит для театра. Мы можем инсценировать ваши рассказы. Они прекрасно пойдут на сцене, уверяю вас!» Говорил он так восторженно и уверенно, что Ги согласился. Они инсценировали два рассказа — «Мюзотту» и «Семейный мир». Словно бы в подтверждение слов Нормана, «Жимназ» сразу же взял «Мюзотту» и начал репетиции. И вот на тебе! Ги почувствовал, как прежнее напряжение возвращается. Он жалел о своём необдуманном поступке. Девица на сцене продолжала размахивать руками. Ги подскочил и крикнул: