Изменить стиль страницы

   — Разве я был не прав? — Флобер перевёл взгляд на мадам де Мопассан. — Вылитый Альфред. Те же глаза, тот же подбородок. Да-да.

Он повёл гостей в соседнюю комнату, где мадам Флобер, прицокивая языком, ворошила кочергой дрова в камине.

   — Чего эта дура девчонка топит сырыми дровами? — возмутилась она. — Вечно одно и то же.

Хозяйка дома производила впечатление брюзгливой старухи.

   — Оставь, мама. Ничего, — сказал Флобер.

   — Что-что?

Его мать повернулась к нему ухом с раздражённым, недоверчивым видом глухой, полагающей, что не расслышала какого-то оскорбления.

   — Ничего! — громко повторил Флобер. И бережно повёл её к креслу. — Сгорят. — С силой переворошил дрова. — Брось я туда какую-то свою рукопись, наверняка занялась бы пламенем.

Он подмигнул мадам де Мопассан. Потом, наклонясь к ней, спросил:

   — Дорогая, я не сообщал тебе, как буржуа отличились в очередной раз? Мне пришло письмо от французского чиновника в Пекине — в Пекине, заметь; видимо, автор его — привратник во французской таможне или ещё кто-нибудь столь же значительный. В письме сообщается, что он недавно прочёл мою книгу «Саламбо», нашёл её «созданием бесстыдного, растленного, извращённого разума» и распорядился, чтобы ни один экземпляр её не попал в руки китайцам. — Флобер потряс кулаками. — П-п-п-п-п-потрясающе!

   — Гюстав, ты неисправим.

Разговор перешёл на семейные дела, и мадам де Мопассан сказала, что Ги будет учиться в руанском лицее.

   — Чёрт побери! — выкрикнул Флобер.

   — Опять чертыхаешься, Гюстав? — укорила его мать.

   — Я сам учился в этом лицее, — продолжал бушевать Флобер. — Отвратительная казарма. Там не признают парт. Сажают тебя на какую-то допотопную скамью, в одну руку дают древнюю роговую чернильницу, в другую — куриное перо вместо гусиного и заставляют дотемна писать на колене латинские глаголы. Сам увидишь. Чёрт!

   — Вот как?

Ги с тревогой посмотрел на него. Но тут лицо Флобера расплылось в заразительной улыбке.

   — Не беспокойся, сынок. Думаю, там уже многое изменилось. Сейчас ведь разгар промышленной революции — это величайшее, хоть и тщательно завуалированное благо, а?

За обедом Ги сидел рядом с мадам Комманвиль, племянницей Флобера; он пытался вовлечь её в разговор, но та сидела будто статуя и, казалось, не замечала ничего вокруг. Флобер уделял ей много внимания.

Потом, к восторгу Ги, позволил себе ещё одну вспышку возмущения и от удовольствия расхохотался сам.

   — Можешь ты припомнить, — обратился он к мадам де Мопассан, — что-нибудь столь же смехотворное, как поведение этого имперского прокурора Пинара, ведшего дело против моей «Госпожи Бовари», этого петушка, этого жалкого...

   — Гюстав, о чём ты говоришь?

   — ...стража закона и порядка? Когда он поднялся в суде и затявкал о разлагающем воздействии, которое писатель Гюстав Флобер оказал на добропорядочных граждан искажённой картиной нравов нашей французской провинции, то выглядел воплощением пристойности. «Без контроля искусство перестаёт быть искусством, — вещал он. — Оно уподобляется женщине, снимающей с себя все покровы». Ха! Покровы! Он даже не мог позволить себе назвать их одеждой. Произнеси он слово «юбка», с ним случился бы обморок! А теперь, по прошествии стольких лет — я только что узнал об этом, — наш высоконравственный прокурор Пинар написал книгу непристойных стихов и сам распространяет её. Притом с иллюстрациями! П-п-п-п-п-поразительно!

Когда гости уезжали, Флобер тепло пожал руку Ги на прощание.

   — Мы должны бы видеться друг с другом, а, старина?

Ги заметил благодарный взгляд матери. Потом они поехали обратно, махая руками на прощание необыкновенному толстому человеку в широких шароварах, трепещущих под вечерним ветерком.

   — Милый Гюстав!

   — Замечательный человек! — сказал Ги.

Молодые люди шли длинным строем по улице Массена, возвращаясь в лицей после ежедневной прогулки. Когда они приближались к перекрёстку, месье Годар, сопровождавший их учитель, рысцой побежал к хвосту колонны, выкрикивая: «Господа, пожалуйста, ведите себя прилично», потом со всех ног, словно навстречу самому императору, побежал обратно к её голове. На тротуаре не было никого, кроме шедшего им навстречу дородного мужчины. Когда до него оставалось несколько шагов, месье Годар повернулся, крикнул: «Стой!» — и, сняв шляпу, отвесил ему глубокий поклон. Темноволосый толстяк в несоразмерно маленьком пенсне, колыхавшемся над пышными усами, несколько смутился. Приподнял шляпу и тут же свернул в переулок. Старый Годар вновь поспешил к хвосту колонны.

— Вы только что видели месье Буйе, Луи Буйе[18], — объявил он. — Запомните это, господа. Луи Буйе, великого поэта. Об этом вы сможете говорить с гордостью.

«Так это Луи Буйе», — подумал Ги. Буйе являлся другом их семейства. Мать дала Ги его адрес со словами: «Ты должен навестить его. Мы с ним знакомы много лет».

На вершине холма раскрасневшийся Годар, запрокинув голову, стал декламировать. И то ли благодаря мелодичности этих строк и воодушевлению, с которым Годар — довольно невзрачный человечек — любовно читал их, то ли потому, что о Буйе говорила мать, Ги был тронут. Стихи вправду были замечательными. Казалось даже странным, что написал их этот неуклюжего вида толстяк. Вечером Ги отправился в книжный магазин напротив лицея. Единственным сборником стихов Буйе оказался «Фестон и Астрагал». Ги купил его и при свете пронесённой тайком свечи читал, лёжа в холодной спальне, — внезапно опьянённый изысканными, благозвучными, нежными строками.

К своему облегчению, Ги нашёл, что с флоберовских времён лицей изменился. Он завёл нескольких друзей. Ближайшим стал Робер Пеншон[19], весельчак, товарищ Луи Ле Пуатвена, большой любитель театра. Кроме того, в лицее он имел гораздо больше свободного времени, чем в семинарии, и теперь, под впечатлением от встречи с Буйе и от его поэзии, он стал на досуге писать стихи. В одних старался передать вид моря ветреным днём в Этрета и то, как магически оно действовало на него; в других описывал нормандские пейзажи. Но половина стихотворений не укладывалась в нужную форму. Раньше он не подозревал, что слова могут быть так упрямы и независимы. Стоило отнестись к ним небрежно — они почти всегда артачились, и втиснуть их в избранную форму оказывалось невозможно. Он хотел попросить Флобера представить его Луи Буйе, но побаивался, что Флобер посмеётся над этой просьбой. И решил отправиться к поэту сам.

Буйе жил на окраине Руана, на улице Биорель, одной из тех бесконечных, обшарпанных, безликих улиц, что ведут из провинциальных городов. Рядом с дверью простого прямоугольного дома под номером 14 торчала проволочка. Ги потянул её и услышал далёкий звон колокольчика. Никто не вышел. Он потянул ещё раз и стал ждать. Возможно, Буйе не было дома. И когда он уже собрался уходить, за дверью послышалось неуверенное шарканье, повернулся ключ, дверь отворилась, и Ги увидел лицо толстяка, которого месье Годар приветствовал так почтительно.

   — Я... э... — Ги почувствовал себя неловко; небольшая речь с толикой лести, которую он готовил два дня, вылетела у него из памяти.

   — Ну что же вы, молодой человек? — произнёс Буйе, склонив набок голову, отчего пенсне его заколыхалось.

   — Добрый день, месье. Меня зовут Ги де Мопассан. Я... э...

   — Мопассан? То-то лицо мне показалось знакомым. Входи, входи.

Буйе протянул маленькую пухлую руку. Он оказался толще, чем представлялось Ги. Когда Буйе смеялся, то сперва начинал трястись, подобно студню, его двойной подбородок, затем живот, а потом, казалось, тряска постепенно передавалась внутренностям. Маленький, как у многих толстяков, рот, открываясь в улыбке, обнажал тесно растущие зубы.

   — Я слышал, ты учишься в лицее, — сказал Буйе.

вернуться

18

Буйе Луи (1824—1869) — французский поэт, член группы поэтов «Парнас».

вернуться

19

Робер Пеншон (1846—1925) — драматург, друг юности Мопассана.