Изменить стиль страницы

К чести этого металлиста (днем Пак работал в горячем цеху) надо сказать, что в нем были и педагогический дар, и доброта, и мудрость. Он не отмахнулся от мальчика (старшему из нас было всего двенадцать лет!), а предложил компромисс:

– Хорошо, я включу вашего Карпова в турнир. Но сперва пусть он пройдет испытание – сыграет контрольную партию с одним из нас. Выиграет – он в турнире; нет – …

Ребята признали, что это справедливо. Пусть все убедятся, что они привели настоящего шахматиста, что мне не нужны поблажки.

Пак обвел взглядом старожилов клуба, в его глазах блеснули веселые искры:

– Контрольную партию с Карповым будет играть Морковин.

Решение восприняли с восторгом. Шахматисты оценили чувство юмора Пака: Морковин был старше всех, ему шел восьмой десяток (кажется, годом позже мы поздравляли его с семидесятипятилетием), и встреча самого старшего с самым юным – в этом было немало пикантности. Но смысл этого решения был глубже. Я не зря чуть раньше сказал о доброте и мудрости Пака. Испытание, которое он мне предложил, только внешне выглядело серьезным. Если даже человек более полувека играет в шахматы, что такое мозги на восьмом десятке – не надо объяснять. И в то же время Пак понимал, сколь глубокой может оказаться душевная травма, если маленький мальчик в первой же своей официальной встрече испытает поражение…

Короче говоря, его расчет и выбор оказались точными. Как ни упирался Морковин – я его прибил. И законно вошел в турнир, и сыграл в нем успешно, с первой же попытки получив 3-й разряд.

Так вот – о дебютах.

Любой организм – человек, группа, народ – в своем развитии проходит одни и те же стадии: детство (когда происходит познание мира через игру), юность (когда этим миром пытаются овладеть простейшим и кратчайшим путем), зрелость (когда познание мира и познание себя позволяют найти гармонию между этими системами и свой единственный путь). История шахмат развивалась по этой же схеме: просто игра – романтизм – классицизм.

И мы в своем клубе прошли тот же путь. Вначале играли как бог на душу положит; затем открыли для себя королевский гамбит – он долго был в моде, его стремительность, его рукопашные схватки были для нас эталонами шахматной красоты; потом мы слегка угомонились – и волнами покатились увлечения прозрачной венской, занозистой итальянской, простовато-решительным гамбитом Эванса.

Я помню свое изумление, когда обнаружил, что любимая мною система развития (я-то был убежден, что выработал ее сам), – это известная еще со средних веков испанка. Правда в моей интерпретации она была не столь строга, у меня был, скорее, винегрет, чем блюдо из одного продукта, но испанские мотивы в нем явно преобладали.

Потом мы уперлись в сицилианку. Ее кроссвордов до конца не расшифровал никто. Тут мало было любви к шахматам и жажды познания – здесь уже требовалась определенная шахматная культура, а ее-то как раз в нашем клубе и не водилось.

А сколько недоумения, сколько язвительной иронии, сколько упражнений в зубоскальстве вызвало «нелепое» (так мы считали!) английское начало! Открывать игру ходом с4… Тогда почему не с3? – пусть медлительность будет еще демонстративней.

Сколько наива, сколько апломба было в наших дилетантских суждениях! Мы бы их избежали, кабы знали, что в каждом дебюте есть своя философская идея и тайный смысл. Увы, увы… В дебютах мы видели только простенькие механизмы, подчиненные столь же простым законам. Пружины обеспечивали энергию, колесики сцеплялись и крутились…

Я скучал.

Дебютные схемы напоминали мне скелеты вымерших животных. Я не ощущал в них жизни. Их прагматизм был понятен, но пресен; они вызывали любопытство, но не интерес. Я был слишком мал, чтобы задумываться о причинах такого отношения, но интуитивно как бы отгораживался от этой земной премудрости. И пока шло ознакомление со схемой очередного дебюта, я томился, прикидывая, сколько же блицев можно было за это время сыграть.

Позже я не раз задумывался об этом первом своем знакомстве с шахматной теорией. Не вполне удачное, оно предопределило мое отношение к дебютам. Отношение – скажем так – прохладное. Это – самая точная оценка чувств, которые вызывала у меня в детстве шахматная теория. И это отношение, признаюсь, сохранилось во мне до сих пор.

Я не приемлю заемного опыта, заемной мудрости, не понимаю, как можно опираться на них. Другое дело – свое, то, что пропустил через себя в процессе собственной деятельности, что узнал и понял во время этой деятельности, что всплыло из глубин тебя, нашло свое место в твоей душе и стало частью твоего мировоззрения, а значит, и твоего существа.

Объяснение этому нет нужды искать – оно на поверхности.

Суть в том, что, когда я узнавал и познавал шахматы, между ними и мной не было никого и ничего. Узнав их, я их принял в себя, впустил в свою душу, занял ими свои мысли – без посредников. Никого третьего между нами не было. Ни учителя, ни теории, даже правил! К шахматным правилам я пришел сам, я их вывел самостоятельно, наблюдая разыгрываемые отцом и его друзьями партии. Я придумал свою версию происходящего на доске, я сотворил свои, единственные шахматы. По форме они ничем не отличались от общепринятых, но смысл их был несколько иной. Он был как бы сдвинут с известного всем фундамента. Художники меня поймут: я видел шахматы в ином ракурсе, чем остальные. И хотя впоследствии я пропустил через себя прорву шахматной информации, она не смогла повлиять на мой взгляд, на мой вкус. Мир, созданный в детстве, оказался прочней догм и канонов правильной игры.

Так вот, имея дело с шахматной теорией, я всякий раз ощущал несовпадение жившей во мне гармонии с предлагаемым теорией эталоном. И пусть это несовпадение было едва уловимым – дискомфорт все равно возникал. И чтобы избавиться от него, чтобы обрести покой – я должен был в правильном, общепринятом и вроде бы единственно верном искать свое…

Шахматы научили меня этому. Это стало моей сущностью, и, чем бы теперь я ни занимался, я не умею слепо полагаться на чужое мнение, сколь бы авторитетным оно ни было. Я не умею ставить между собой и проблемой кого-то третьего. Не приучен к этому. А если все же обстоятельства вынуждают (причина может быть только одна – крайнее утомление; нет сил – и вдруг неожиданно смалодушничаешь, изменишь себе), я уже наперед знаю, что ничего хорошего из этого не выйдет. И в конечном итоге так оно и получается. За все приходится платить.

Представляю, сколь неожиданным для многих окажется это признание. И догадываюсь, что далеко не все меня поймут. «Карпов призывает каждого изобретать свой велосипед!» Это не так, разумеется. Хотя и не совсем так. Если велосипед действительно свой – отчего б его и не изобрести? Если этого просит ваша душа – процесс создания нового подарит вам столько прекрасных минут, внесет столько смысла, зарядит такой энергией, что вы потом будете вспоминать это время, как лучшее в вашей жизни. И что с того, что велосипед известен уже более двух веков. Что вам до других! Ведь этот – ваш! Он – единственный. И если вы такое смогли (а самый первый велосипед, безусловно, изобрел гений), значит, вы способны и на другое, – на такое, чего не придумал и не сделал до вас еще никто.

Мы живем в мире, когда повсюду – в том числе и в шахматах – царит культ книжной премудрости, культ уже добытого кем-то знания. Знание становится самоцелью: как объект накопления (что может быть доступней!); во-вторых, как вещь в себе. В нас вбили в детстве, что знание самоценно, что знание – сила. Но для того чтобы почерпнутая информация стала не формальным знанием, а вошла, что называется, в плоть и кровь, в нее нужно вложить прорву своей энергии. Потом эта энергия будет возвращаться с процентами всю жизнь. Но кто нам это говорил? Кто этому учил? Никто…

Наконец, в-третьих, знание – это источник удовольствия, даже наслаждения, причем в этом качестве оно способно тягаться даже с наркотиками. Парадокс? Но задумайтесь: ведь ничто так не отделяет от действительности, как абстрактное знание, которое в самом себе несет и цель, и смысл, и самовозбуждающийся голод: чем больше ешь – тем больше есть хочется.