Северные люди чутки ко всякой красоте, к художеству, к искусству. Ценитель, любитель и знаток «всякой красоты и преизящности», Афанасий в своем строительстве необычайно широко применял народное искусство.
Построенный Афанасием каменный собор в Холмогорах поражает строгим изяществом архитектурных пропорций. Даже дверные навесы, пробои, затворы «кованы с вымыслом». Замки, кованные по рисункам самого Афанасия то в виде коней, то в виде птиц, до сих пор, двести лет спустя, служат своему назначению. Настолько добротна была эта техника.
Афанасию, воспитавшему свой художественный вкус в Москве, странной казалась архитектура северных шатровых церквей. Приехав на освящение церкви Козьеруцкой пустыни, владыка зело кручинился: «Откудова вы взяли такое поведение, чтобы городить фряжский турм?» (Дас Турм – башня.)
Афанасий сам стал делать рисунки и чертежи для новостроящихся на Севере храмов, предписывая «освященное лятиглавие». Надобно сказать, что северные зодчие и плотники зачастую «учинялись архиерейскому указу ослушны и противны»…
(Во всяком случае, мысль Афанасия о происхождении северной шатровой архитектуры от готики любопытна.)
Но любовь Афанасия к бытовой «преукрашенности» нашла сочувствие. Из Холмогорской и Сийской мастерских распространялись рисунки-образцы всякого «узорочья». Кроме старорусских здесь видим и мотивы североевропейского барокко и рокайль. В горниле северного народного творчества европейское барокко XVII века и французский рокайль переплавились, стали одним из видов вполне русского стиля.
В XVIII веке мода на художественные вещи, сделанные «по маниру городов версальских», распространилась всюду. И холмогорские, например, резчики-костяники, к чести их, могли предложить обществу этот «барок» и этот «рокайль» уже в чисто русской переработке.
Прочитываю книгу «Чиновники холмогорские соборные». Первый завод Афанасьев на Севере… Бывал там, видал места те. Шумящие под ветрами воды, песчаные берега. Древний деревянный городок, и поодаль меж старых елей белокаменное Афанасьево зиждительство. Великого размаха был человек. Под стать Петру-то. Какую художественную нарядность, какую цветистую картинность… Как декоративны, каким восхитительным зрелищем, истинно театральным, были даже эти «большие и малые провожания» Афанасия из его дома к службам и обратно. Перезвоны, обрядное пенье, узорные аксашиты, разноцветные штофы… И все это на фоне строгой и прекрасной природы, под жемчужно-восковым небом Севера. Сколько тут было для народа посмотренья-погляденья! Было на что полюбоваться!
А ведь не про это, про другое любованье мне поквакать было охота. Ведь то моя родина… Чины холмогорские соборные старинные глазами читаю, а сердечное, а умное-то око видит, как все это при мне, во дни юности моей было. Вижу обтаявший пригорок у южной стены собора. И мосточки тут вытаяли и обсохли. Бугор соборный хоть пообсох с юга, трава еще бурая, прошлогодняя. Старухи тут сидят в шубах с долгими рукавами. Из-под шуб видны сарафаны с репейчатыми пуговками. С холма далеко видать: реки еще не вышли, но уже лед посинел. Под Куростровом, где стоит древний ельник, уже вон какие забереги: попадут ли куростровские к заутрене… А что Матигоры, что Куростров – они художники, любители до чинов, до обрядов, до всяких прекрасностей, интересностей!
Долга предвесенняя и весенняя пора на Севере. Долго вешние воды шумят и поют; долго глядится весеннее небо в полые разливы рек. Долги вечерние тихостные апрельские зори. А в три утра светает. В велик пяток на погребенье, бывало, бежишь: светлооблачно, с моря ветерок, инде полоса снегов, инде воды по улицам. Середка реки водой взялась, от ветра рябь идет. Меж островами лед стоит. В распуту весеннюю бывает холодно, с ветром, когда реки идут, а весело на сердце! Бывает, река еще стоит, а уж Город утопает в водах. По улицам на плотах ездят…
Таким образом, читая о XVII столетии, вижу я свою пору и о своей поре веселюсь. Соглядая художественность быта оного столетия, радуюсь тому богатству впечатлений, переживаний и настроений, которыми так обильно упивалась душа моя там, на родине.
И вот ведь какое чудо! Эти впечатления и переживания отнюдь не воспоминания, отнюдь не прошлое для меня. Что было потом, лишь прибавилось к тому, что было раньше. Скажем: в юность отец-мать подарили мне сто рублей, а я прибавил со временем другие сотни. Ведь первая-то сотня не потерялась!
Может быть, я не вспомню по частностям тех фактов, которые сладко поражали мою впечатлительность. Очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои печати на душе моей. А душа есть вещь непреходящая, нестареющая.
Вот почему веселить может «воспоминание».
Откуда поэт-художник? Что это такое? О чем истинный поэт нам толкует? Тот поэт, кто не почивает на житухе обывательской, сытой ли, голодной ли. Мысль поэта имеет «криле позлащение голубини». И любо поэту, когда мысль его в каковом-либо месте, в каковой беседе с единомысленным человеком может привитать…
…В незакатной белой ночи Севера любо «криле-то голубини» расправить, чуда слетать. Там мое радование… Не пуста Россия-та! Люби, храни сердцем и мыслию места-те святые святой Руси. И не сомневайся, что они и есть на своем месте…
Соломонидушка, бывало, скажет: «Ты все дома, как печь. Печи никуда не надо…»
– Я, Ивановна, умом летаю, где мне любо. Везде на оконце посижу…
«Разумом молчи, разумом глаголи». Правило основное в быту и премудрое. Живя в разуме, сам себя бережешь и ближнего. Беречи ближнего, войди и в разум сего святоотеческого слова: «Кто себя видит, в брате не видит». Ежели б мог я себя по-настоящему, каков я есть красавец, увидеть, дак ужаснулся б я. Брат-от ангелом бы показался. А ежели и бросил отругиваться, опомняся, захлопнул пасть-ту свою окаянную, дак без злобы язык-от прикуси.
Лукавой ведь может подсунуть тебе сознание: «Вот-де мне что приходится выносить! Вот-де что Я терплю!…» Ложно сказано: «Не видал я праведника оставленного…» Вот эта собственная бешенина и застит нам глаза, не дает понять, что не мы терпим, не я терплю, а от меня, и только от меня терпят…