Изменить стиль страницы

— Ты наха-а… — Ольга так и не договорила. Зажав в своих широких ладонях холодные щеки Ольги, Дмитрий поцеловал ее в губы.

— Как не стыдно! Ведь люди кругом!

— А что мне люди?! Хочешь, крикну на всю платформу, что люблю тебя?!

Ольга как-то сразу обмякла, потеплела. Раздражение ее погасло.

— Лечись хорошенько. Не смей курить. Вовремя ложись спать, занимайся лечебной гимнастикой… — Она совсем забыла, что кругом сновали люди. Положив на плечи Дмитрия руки, перешла на шепот: — Скажи, ты хорошо будешь вести себя на курорте?

Дмитрий ухмыльнулся.

— С утра до вечера, как чертик, буду по ушки сидеть в лечебной грязи и выпивать три ушата нарзана.

— Ты неисправим! — Ольга приглушенно засмеялась.

Неожиданно Дмитрий встрепенулся и отстранил от себя Ольгу. Она оглянулась. И то, что увидела в следующую секунду, ее глубоко растрогало. По перрону, вставая на цыпочки и заглядывая в окна вагонов, шли Ваня и Нина. В озябших руках Нина держала ветку мимозы.

Губы Дмитрия вздрагивали. Таким Ольга видела его однажды, когда из дома сообщили, что дед его, старый любимый дед, доживший до восьмидесяти годов, умер.

Шадрин шагнул навстречу детям.

Увидев Дмитрия, Нина обрадованно кинулась к нему, протягивая перед собой ветку мимозы.

— Как вы очутились здесь?

— Нам в общежитии сказали, что вы поехали на Курский вокзал, — ответила Нина.

— Вот молодцы! Вот не ожидал! — Дмитрий сжимал в руках худенькие плечи Вани.

— А мы купили перронные билеты, вот они. — Ваня показал надорванный желтенький билет, зажатый в кулаке. — И у Нины такой же.

Растроганный Дмитрий первые минуты не мог ничего сказать.

— Как вас отпустили?

— А мы не одни. Мы с вожатой. — Ваня показал в сторону, где у чугунной тумбы, улыбаясь, стояла худенькая девушка, которую Ольга видела во дворике детского дома, когда Дмитрий лежал в больнице. Ольга приветливо помахала ей рукой. Поклонился и Шадрин.

Девушка, как наседка за цыплятами, издали следила за Ваней и Ниной.

Нина протянула Дмитрию пушистую ветку мимозы.

— Это вам!

— Спасибо! Я поставлю ее сейчас же в воду.

— А вы скоро приедете назад? — спросил Ваня.

— Ровно через тридцать дней.

— Когда вернетесь, я вам покажу рассказ. Я его уже начал сочинять.

До отхода поезда оставались считанные минуты. Диктор объявил по радио, чтобы провожающие освобождали вагоны.

Дмитрий помахал рукой вожатой, неловко ткнулся губами в щеку Ольги, поднял на руки Нину — в эту минуту и он и Ольга совсем забыли, что ему нельзя поднимать ничего тяжелого, — расцеловал ее в морозные щеки, по-мужски пожал руку Вани.

Пока вагон, набирая скорость, плыл вдоль перрона, Дмитрий еще видел из тамбура четыре фигурки с поднятыми руками. Он отличал их в толпе провожающих. Когда же внизу замелькали шпалы, фигурки бесследно потонули в мареве апрельского вечера.

Чугунная чечетка под ногами становилась все чаще. А через полчаса Москва уже осталась позади. Издали она пламенела разноцветной мозаикой огней, которые радужно переливались и, как живые капли росы, приобретали все новые и новые оттенки.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

С Николаем Струмилиным Лиля познакомилась на курорте. Шумные улицы Одессы с ее модными женщинами, которые вечерами прогуливались по Дерибасовской улице, катание на лодках, дальние заплывы с «диких» пляжей, где дежурные катера не так бдительны, как на центральных, и наконец — гордость каждого одессита — театр оперы и балета — все это Лиле казалось особенным, красивым, по-европейски блестящим. Она не любила глухих приморских местечек, куда люди ехали отдохнуть и укрепить нервы. Рожденная в столице, прожившая в ней всю свою жизнь, в Одессе Лиля нашла то, что было близко ее привычкам.

Если случалось Лиле иногда в детстве недели на две уезжать с дедом в тамбовскую деревню, где он родился и вырос, то через несколько дней она начинала скучать. Деревенская тишина, которая в первые дни покоряла ее, вскоре начинала угнетать. Ей казалось, что в деревне от безделья она постепенно тупеет. На нее наваливалась такая лень и безволие, что она уже не в силах была даже читать книги. Другое дело — Одесса. Днем в этом городе можно лежать на пляже, купаться, на предельной скорости — так, чтобы по бокам лодки пенными бурунами вскипала вода, — нестись наперерез накатистым волнам. А вечерами… Тихими одесскими вечерами слушать музыку, ходить в театры, бродить по Приморскому бульвару…

И вот сегодня, гуляя по Дерибасовской, Лиля встретилась со Струмилиным. Она не знала его имени, хотя за обедами — их столы были рядом — они иногда перебрасывались шуткой, делились московскими новостями, язвили по адресу повара-толстяка, который после выходного дня то пересолом, то недосолом давал знать, как прошло у него воскресенье.

В этот вечер, когда две новые подруги Лили ушли в театр, она почувствовала себя одинокой и была рада встретить хоть кого-нибудь из знакомых. И вот — Струмилин.

— Вы одни? — удивился он.

— Все мои поклонники меня покинули, — полушутливо ответила Лиля и, вздохнув, склонила набок голову.

— Тогда примите меня в свою компанию. Я тоже давно всеми брошен, — также шутя сказал Струмилин и взял под руку Лилю. — Вы знаете, Лиля… Простите, можно мне называть вас просто Лилей?

— Пожалуйста. Не так уж я стара и солидна, чтобы не разрешить вам этого.

— Так вот, Лиля, у меня сегодня знаменательный день.

— Чем?

— День рождения. Мне уже тридцать два. Каково?!

— Вы стары, как Джамбул Джабаев. К тому же благородная седина, печальные глаза…

— Да-да, Лиля, я стар, как Джамбул Джабаев. Только стихов не пишу. А вот друг мой писал. Он погиб в Закценхаузе. Хотите, прочитаю вам его стихи о седине, которую вы назвали благородной?

— Очень хочу! Я люблю стихи.

Струмилин свернул в скверик. У беседки они остановились.

— Садитесь, пожалуйста.

— Я жду стихов.

Струмилин, опершись рукой о скамейку и глядя поверх каштанов, начал читать тихо, таинственно:

Черный купол небес в брызгах золота,
Опираясь на груды гор,
Говорит мне о том, что молодость —
Не кафе, не заезжий двор.
Что дорогу назад, в юность-местность
Замело снегом ранних седин,
Что ее золотая окрестность
Огорожена сетью морщин.
— Я не верю! Нет, нет! Эта ложь
Серповидной холодной лунности
Замахнулась, как острый нож,
На мою, на седую юность.
Посуди, виноват ли я,
Что на той, на передней линии
В двадцать лет голова моя
В знойный полдень покрылась инеем.
Коли пишешь свой звездный закон,
То черкни на полях исключение:
Ведь желтеет под грозами клен
И седеют юнцы в сражениях.
А не то — я твои эти сети
И сугробы с пути смету!
Не отдам я на белом свете
Моей юности в белом цвету!

— Великолепно! Прекрасно! Эти стихи написал ваш друг?

— Да, друг. И, представьте себе, написаны они были в карцере концлагеря. Почти перед смертью.

Струмилин тронул Лилю за локоть, и они вышли на освещенную аллею. Некоторое время шли молча.

— Вы случайно не актер? — Лиля подняла на Струмилина смущенный взгляд.

Его худощавое лицо прибалтийца (дед происходил из скандинавских рыбаков) носило на себе печать какой-то печали. Если минуту назад глаза его вспыхнули радостью, когда он увидел Лилю, то теперь они снова погасли.