— Бомбами, атомными бомбами окропить бы его! — злобно вырвалось у мистера Гордынского, и он ощерился, как откормленная крыса.

— Думаю, что это говорит ваш страх! — игумен побил Гордынского его же словами и перепугался.

Ведь этот мелочный спор может оставить тень в душе честолюбца Гордынского, дойти до высших хозяев игумена, тучей нависнуть над его головой и задержать его посвящение в епископский сан. Проклятая профессиональная привычка и остатки не выкорчеванной до конца страстности толкнули его на эту неблагодарную прю… Молчи, наемник, молчи, проглоти свой язык, если хочешь угодить хозяевам, а тем более доползти до них. Златоустом ты можешь быть только в среде низших.

И он угодливо попросил извинения за глупую горячность и за слова, порожденные одними нервами, ибо ведь вокруг него нет среды, взращивающей мистеров Гордынских.

По улыбке шпиона игумен догадался, что сумел польстить ему.

* * *

На зеленой горе чернеет обнесенный жердями клочок пашни. По нем ходит худой гуцул с мешком через плечо и однообразным страдальческим жестом бросает в землю свои надежды; они мгновение искрятся в розовой пороше заката и падают на борозду асимметричным узором. Со стороны кажется, что это идет не сеятель, а нищий, и его протянутая рука не веселит, не благословляет землю, а выпрашивает у нее подаяние.

Вот он увидел Миколу Сенчука и не обрадовался человеку, а перепугался. Его сухое лицо, на котором золотятся то ли паутинки волос, то ли ворсинки зерна, вытянулось от страха.

— Сеешь, Дмитро? Поздненько, — Микола приветливо смотрит на Стецюка.

У того даже тонкие, морщинистые губы бледнеют, а из дрогнувшей руки, словно из опрокинутого колоса, высыпается, течет зерно, и под ногами вырастает маленькая горка семян.

— Дмитро! Ты чего в лице переменился, словно тебе нездоровится?

На землю упало последнее зернышко, и от этого Стецюку, должно быть, стало легче. Он украдкой кинул вокруг болезненный взгляд, поднял на Сенчука искаженные мукой глаза и попросил:

— Микола, не мучь меня.

— Я тебя мучаю? Дмитро, что с тобой? — Сенчук замер от удивления, словно на него навалилась частица груза Стецюка.

— Ты, ты, Микола, разрываешь мне сердце, как непрочную грибницу. — Гуцул исступленно затрясся в отчаянии. — Зачем ты приходишь сюда? Чего ищешь на этих горах? Смерти своей?

— Мне даже страшно стало от твоих речей, Дмитро. Ты так говоришь, словно на похороны ко мне собираешься, а я ведь только разохотился пожить, — рассмеялся Сенчук.

И это спокойствие, этот смех обезоружили Стецюка; подавшись назад, он изумленно вглядывается в лицо Миколы.

— Микола, побойся бога, не ходи сюда, — уже просит он.

— Да почему же? Неужто я тебе так опротивел?

— Ох, нет, не опротивел! Разве ты можешь опротиветь людям? Только что ты скажешь, если Бундзяк у меня в хате хвалился искрошить тебя на пихтовое семя и спустить вниз по Черемошу, к Выжнице? Что ты скажешь, если он приставил мне к переносью автомат и приказал: «Как приду к тебе, выдашь мне все места, где бывает Сенчук»? Он хочет, чтобы я с ним по твою душу пошел.

— И ты, Дмитро, уже смазал постолы идти по мою душу? — смеется Сенчук.

— А, боже мой милосердный! Он еще и смеется, словно не про смерть ему говорят, а на свадьбу приглашают…

— А что, разве ты не позовешь Меня на свадьбу Настечки?

— Только бы дождаться этого часа! Вроде Иван Микитей наведывается к ней…

— Что Настечка делает?

— Что ей делать? Все воюет со мной: иди, отец, в колхоз да иди, — будто нет у меня времени обождать. Колхоз не машина, что пойдет, так не догонишь.

— А не стыдно будет последним нагонять?

— Что ты, Микола, стыдом стращаешь? Оставь меня в покое.

— Нет, не оставлю я тебя в покое… Мне еще надо поговорить с Настечкой, с Ганной, передать им привет от Илька Палийчука. Вы же с ним родня.

— Хорошо ему, что он теперь в долине живет, — вздохнул Стецюк и вдруг обозлился.

И Микола понял глубину печали Дмитра: если уж гордый горец, больше всего на свете любящий свои бедные горы, позавидовал жителям долин, стало быть страшное горе скрутило его.

* * *

Вот он, гуцульский Бескид.

Синие дебри лесов в могучем вздохе поднялись к расплывчатой полосе дождя, и по верхушкам деревьев, как отражения долинных потоков, тянутся ввысь русла тумана, переливаясь в расщелины туч. Вокруг мелодично журчит по камешкам вода, и движение невидимых струй можно изучать по легким, как дыхание, теням тумана. И до чего же здесь девичьи голоса напоминают пенье ручьев! Мелодия, кажется, не вырывается на простор, а грациозно кружится в глубокой теснине. А на полонине, верно, будут другие песни. «В самое ближайшее время пойду туда».

С этой мыслью Григорий Нестеренко входит на зеленый двор Сенчука. Сюда уже собираются люди с ближайших гор. Из села пришли только Катерина Рымарь, ее подруга Мариечка Сайнюк и долговязый, с детски-доверчивым выражением лица Лесь Побережник, изумивший людей своим появлением без жены.

— Лесь, ваша Олена не разгневается, что вы один пришли?

— Лесь! Каким это чудом вас жена от себя отпустила?

Лесь, должно быть, привыкший к таким шуткам, вежливо отвечает:

— А вы о моей жене не заботьтесь, она еще придет поговорить с вами.

— Лесь, а кто первый пойдет в колхоз — вы или жена?

— А чего вперед загадывать! Пойдут люди — пойдем и мы с женой.

— Неужто вместе? Жена не раньше?

— Ваша, может, и раньше, — она, куманек, не такая неповоротливая, как вы. Есть еще вопросы, или, может, умных речей послушаем?

— В самом деле, пора послушать, — отозвался дед Олекса и, опираясь на палку, придвинулся поближе к Лесю. — Неужто вон тот, безусый, и есть пан агроном? — тихонько спросил дед у Леся, кивнув на Нестеренка.

— Говорят, что агроном, — пожал плечами Побережник.

— Ишь, какой зеленый, а уже агроном! И что только большевики с людьми делают! Я в его годы только чабаном нанимался на полонину. — И он обратился к Лесю уже с надеждой: — Так, может, и мой внук в такие годы станет паном агрономом?

— Товарищем агрономом, — деликатно поправил Лесь. — Ежели есть большая охота и голова на плечах — станет.

— Есть и то и другое, — заверил дед.

— Лесь, а чего ты, в самом деле, без Олены пришел?

— Чтобы вас удивить новинкой.

Нестеренко, с волнением осматривая это своеобразное собрание жителей одного края села, пока только в общих чертах улавливает смысл происходящего, и ему непонятно, почему в сузившиеся глаза Сенчука заползает беспокойство. А тот видит нескольких притихших, хмурых горцев и, почти безошибочно отгадывая, что у них побывали бандеровцы либо монахи, наперед прикидывает, когда и как ему поговорить с каждым отдельно.

Все с глубоким вниманием выслушивают рассказ Нестеренка о жизни в колхозах восточных областей. Звучат названия колхозов, фамилии людей, Героев, цифры, стоимость трудодня. Собрание постепенно оживляется, и юноша с радостью отмечает про себя, что он верно поступил, построив беседу только на жизненных, известных ему фактах.

Но радость оказалась преждевременной. Когда он, уже окрыленный первым успехом, заговорил о работе самоходного комбайна, дед Олекса насторожился и вдруг расхохотался. Палка завертелась в его слабых руках, как пест. Несколько других гуцулов понимающе переглянулись и тоже затряслись от иронического смеха.

Агроном совершенно растерялся. А дед, охая, выпустил палку из рук и присел, держась за впалый живот.

— Ой, спасите, люди добрые! Ой, не могу! Выходит, этот комбайн сам и ходит, и косит, и молотит, и солому откидывает, и веет, и зерно высыпает… Так, стало быть, он один все село может заменить?.. Ох-ох-ох!.. И хороший вы человек, ой, хороший, — обратился дед к Нестеренку, подымая посох, — а такое отмочили, что и мухи кашляют. О такой машине и сам бог при сотворении мира не думал.

— А большевики подумали и придумали! — с жаром вырвалось у Нестеренка. Он чувствовал, как ударившая в лицо кровь все гуще заливает щеки, и смущался и сердился на этот румянец юности, словно бросавший тень на его слова.