Влияние немецкого фашизма виделось на каждом шагу. Продавщицы магазинов, которые до этой поры свободно говорили по-литовски и по-немецки, по приказу владельцев вдруг забыли литовский язык. У нас в гимназии Эйнарас в учительской еще нахальнее восхвалял Гитлера и его победы. Что он говорил на уроках, я не знаю. Другие учителя, которые сперва смело спорили с ним, теперь приумолкли и съежились — они подумали, что будет, если и здесь начнется «истинно немецкий порядок». А когда литовки (в том числе и Элиза) вывозили в колясках детей в ближний лес или просто на улицу, маленькие немцы сыпали песок им в глаза…

Все опаснее было говорить на улицах по-литовски. Однажды вечером мои знакомые — композитор Еронимас Качинскас и музыкант Зенонас Номейка — гуляли по улице и разговаривали. Вдруг к ним подбежал какой-то гитлеровец и ударил Номейку палкой по голове.

Как я упоминал, жили мы в доме немки Фригяман. Мы с Элизой часто говорили об этой семье, состоящей из трех женщин — хозяйки, ее дочери и матери. Бабушке было лет восемьдесят, но она была еще бодрая, подвижная. Это настоящая немка гётевских времен: никогда не пройдет мимо, не сказав «Guten Tag»,[108]

 не заглянув в коляску и не произнеся «Susses Kind»,[109]

 не поговорив о музыке и цветах. Казалось, для нее не существует ни Гитлер, ни гитлеризм, она не различает немцев и чужих. Владелица дома была уже другой. Раньше у нее иногда бывали муж и жена, евреи. Не знаю, что объединяло эти две семьи — старые знакомства или деловые связи; во всяком случае, фрау Фришман радушно встречала своих гостей и сама заходила к ним. Теперь семья евреев в наш дом уже не заходила. С нами фрау Фришман держалась более чем официально — в разговоры не вступала и заботилась лишь о том, чтобы мы в установленный срок, не опоздав ни на день, платили ей за квартиру и следили за чистотой в комнатах и на лестнице. А вот ее дочка, высокая бледная девушка с редкими светлыми волосиками, держала себя нахально. Встречаясь на лестнице или у дома, она с нами не здоровалась и не отвечала на «Добрый день». Каждый день она бегала на сходки гитлерюгенда, — видно, она была готова сделать ради великой Германии все, чего потребует от нее фюрер. Спустя некоторое время она исчезла из Клайпеды. Бабушка сообщила нам, что юная нацистка в Берлине сломала ногу. Мы ее не жалели…

В конце минувшего лета мы с Цвиркой путешествовали по Жемайтии. Моего друга давно привлекали эти места: он там еще не бывал. Теперь мы посетили столицу Жемайтии Тедыняй, купались в живописном озере Германтас, забрались на несколько городищ, заглянули в Плунге. У озера Платяляй я встретил приятеля детских лет, Пранаса Янушявичюса из соседней деревни. Этот весельчак женился, растолстел, его изба кишела детьми.

После этого путешествия еще сильней хотелось писать. Удивительно ярко стояли перед глазами когда-то близкие люди. Я снова написал несколько рассказов для сборника. О путешествии я написал очерк «В святой Жемайтии». Несколько раз очерк задерживала цензура. Наконец он прошел, пришлось лишь заменить заголовок.

Литературная работа помогала справиться с тяжелым настроением. Клайпедский кошмар еще усиливали литовские поклонники Гитлера, которые начали здесь издавать журнальчик «Поход». Они открыто проводили свои собрания и агитировали за теснейшие связи с гитлеровской Германией.

Я думал о Каунасе. Вспоминал Верхнюю Фреду, Пятраса.

Пятрас недавно снова побывал в Советском Союзе; у него там уже появились друзья, особенно среди писателей. Он внимательно следил за жизнью Советского Союза, за ростом литературы и культуры. Не раз в своих разговорах мы приходили к выводу, что ни Гитлер, ни панская Польша не сумели проглотить наш край лишь потому, что существует Советский Союз, который заинтересован в нормальном развитии Прибалтийских республик. Пятрас много работал в Обществе по изучению культуры народов СССР, которым руководил Винцас Креве. Вернувшись из Советского Союза, Пятрас писал статьи о достижениях Советской страны, — разумеется, цензура пропускала не все.

В Каунасе находился мой старый друг Казис Борута, которого жизнь швыряла то в эмиграцию, то в тюрьму. Последние годы он долго болел, но не впал в отчаяние. Здесь жил Йонас Шимкус, который уже несколько лет работал в редакции «Литовских ведомостей» и протаскивал в своей газете наши с Пятрасом произведения.

Костас Корсакас продолжал учиться в университете и редактировал журнал «Культура».

В «Культуре», как и в «Литовских ведомостях», сотрудничали почти все прогрессивные писатели. Саломея Нерис, вернувшись из Парижа, вышла замуж за скульптора Бучаса. Они поселились за Каунасом, в. Палемонасе, в крохотном домике. В свои приезды в Каунас я часто встречал ее и радовался, что ее убеждения не изменились, — как все мы, она высказывалась против фашизма и активно участвовала в левой печати.

В Клайпеде я часто вспоминал кафе Конрадаса и думал, кого я нашел бы в нем, если бы неожиданно туда явился. Без сомнения, за столиком сидел бы Пятрас и спорил бы, например, с религиозным поэтом Бернардасом Бразджёнисом, доказывая, что все равно настанет такое время, когда бабы устроят из исповедален курятники. А может быть, Пятрас сцепился бы с каким-нибудь фашистом и говорил, что теперешняя политика ведет Литву в пропасть. В подобных стычках он не отличался осторожностью и каждому, то всерьез, то в шутку, доказывал свои убеждения.

Юозас Мильтинис,[110]

 долгое время живший в Париже, человек, с которым интересно поговорить не только о театре. Попивая кофе, он внимательно листает томик Андре Мальро или Олдоса Хаксли, восхищается талантами, еще мало известными в Литве.

Я вижу Юозаса Микенаса, замечательного скульптора и хорошего товарища, спокойного, тихого, иронически глядящего на всех. Здесь же интересный график Мечис Булака. Если подойдешь к Булаке и спросишь, как он поживает, тот помолчит ровно сорок пять минут, потом не спеша проведет рукой по длинным льняным волосам, помолчит еще пятнадцать минут и ответит:

— Как поживаю? Ничего, сносно…

Таким манером можно вести разговор о жизни, любви, искусстве, и обо всем этом у Булаки есть четкое мнение, так что с ним всегда стоит поговорить.

В углу кафе в мой последний приезд в Каунас сидел и играл в шахматы поэт Владас Сухоцкис. Без сомнения, он сидит там и сейчас, — наверно, с того дня еще не вставал ни разу с места.

Не видать больше Гербачяускаса.

И конечно, непременно здесь можно встретить Йонаса Марцинкявичюса — пополневшего, вечно торопящегося, вечно говорящего о своих репортажах, романах, встречах с помещиками и настоятелями, которые попадались ему в частых поездках по Литве. Пятрас который уже раз доказывает мне, что Йонас — большой талант, но пишет он слишком быстро. Пишет он как машина — романы, репортажи, новеллы, все, что берут газеты и издательства. Этот талантливый человек стал рабом прессы.

Да, в Каунасе я бы встретил друзей, увидел бы врагов. Так или иначе, в Каунасе я бы не чувствовал себя таким одиноким, как здесь. За несколько лет я здесь почти ни с кем не сблизился… А там — один Пятрас чего стоит!

И я вспоминаю его рассказ — один из тысячи…

Каунасский университет присвоил уважаемому всеми писателю Видунасу звание доктора «гонорис кауза». Его приветствовал ректор, тоже уважаемый всеми толстяк профессор Ремерис. Это торжественное событие Пятрас изображал следующим образом:

— «Дамы и господа, э-э», — начинает приветственную речь Ремерис. В президиуме сидит Видунас, приехавший из Тильзита, а зал битком набит людьми. «Уважаемые дамы и господа, э-э… Кого же мы видим? Мы видим уважаемого Видунаса… Позвольте мне, как юристу, со всех сторон разобрать Видунаса и поглядеть, э-э, так сказать, откуда у него ноги растут… Что такое Видунас? — спрашивает Ремерис и сам себе отвечает: — Видунас — это дерьмо, уважаемые!» Тут Видунас от удивления подскакивает на месте, а зал лишается дара речи. «Да, уважаемые, — продолжает Ремерис, — Видунас — это дерьмо, из которого растут прекрасные цветы…» Здесь все приходят в себя, аплодируют, Видунас улыбается.