Он долго исследовал мои глаза и качал головой. Я прямо заявил, что в армию идти не хочу, что я по своим убеждениям антимилитарист (он усмехнулся, но ничего не сказал), что служба в армии разрушит мои планы (он не спросил какие и снова тепло улыбнулся). Видно, болезнь глаз была не очень серьезной, и он не мог меня из-за нее освободить. На следующий день меня снова вызвали в его кабинет, и он снова проверял мои глаза…

Лежа на скрипучей металлической койке, я прочитал принесенную с собой толстую книгу — «Былое и думы» Герцена. Никто мне не запрещал этого, я ведь еще не был солдатом. Герцен меня сразу восхитил своим талантом и чувством эпохи. Особенно удивительно он изображал свою любовь. Это настоящая поэма, которую читаешь, не в силах отложить книгу в сторону.

Однажды вечером я вышел прогуляться в сад госпиталя и встретил старого знакомого. Он, как и я, был в сером халате. Роста он был невысокого, поэтому халат почти волочился по земле. Мы сразу же узнали друг друга. Это был поэт Йонас Коссу-Александравичюс. Мы по-дружески поздоровались, хотя в университете, зная различия своих взглядов, встречались и беседовали редко. Теперь нас сблизило общее несчастье. Оказалось, что Коссу-Александравичюс на самом деле попал в беду. Его веснушчатое лицо и он сам еще больше уменьшились, съежились. Похож он стал на общипанного воробья, и я спросил:

— Послушай, что с тобой? Ты и правда неважно выглядишь. На глазах Коссу-Александравичюса заблестели слезы.

— Черт их знает, — сказал он. — Не понимаю, чего им от меня надо. Пригнали, заперли в палате. Теперь каждый день вызывают, кладут на стол и тискают живот. И так тискают, так щупают, что я просто реву.

— А что у тебя там?

— Откуда мне знать? Сказал, что иногда чувствую боль. Может, аппендицит или другой черт. Ну и пристали эти дьяволы и, как видишь, проверяют, что со мной! Мало того, еще издеваются: «Симулянт, хочешь увернуться от службы. Забываешь слова генерала, что человек без военной науки и религии — просто свинья. Мы им еще покажем, этим поэтам! Увидят, что служить в армии — это не стишки кропать!» И так каждый день, — жаловался Коссу. — Иногда до того невмоготу становится, что хочется себя порешить.

— Ну, ты уже слишком! Проверят всё и отпустят…

— Я им и говорю, — сказал Коссу, — делайте из меня хоть генерала, отправляйте куда хотите — со всем согласен. Только кончайте эти пытки… А они знай издеваются. Боль еще можно выдержать, а вот всех этих измывательств… не могу, понимаешь?

Несколько вечеров мы гуляли по саду госпиталя — оба в длинных халатах, смахивающие не на беззаботных студентов, а на арестантов.

Здесь я хотел бы шире поговорить о Йонасе Коссу-Александравичюсе, который в то время и позднее был заметной фигурой в литературной жизни.

Молодые литераторы Каунаса любили компании: если меня чаще всего можно было встретить с Цвиркой или Шимкусом, то Коссу-Александравичюс ходил с Юодялисом и почти не разлучался с поэтом Мишкинисом. Рыжий, веснушчатый паренек был хорошего мнения о своем таланте, но при встрече с нами, чтобы придать себе больше цены и поиздеваться, прикидывался скромницей.

— Куда уж нам с Мишкинисом, — говорил он Цвирке и мне. — Что мы значим? Вот вы — это таланты, можно сказать, гении…

Цвирка, никогда не лазивший за словом в карман, отвечал:

— Ладно уж, ладно, поэт мучительной тоски… Менуэт кузнечиков ты описал что надо… Тут с тобой не сравнишься.

— Знаешь что, братец, — в другой раз говорил Коссу, — читал твою новую новеллу. Воды — как у мельницы в Кедайняй….

— Не больше, чем в твоих стихах, — отвечал Цвирка. Иногда мы перебрасывались и более крепким словом, но друг на друга не сердились.

Коссу любил притворяться оппозиционером и рассказывал, что, написав стихи «Пес короля» («Умер пес короля — хороший пес»), имел в виду адъютанта Вольдемараса, убитого во время покушения. Позднее он получил государственную стипендию и уехал в Гренобль. Несколько лет спустя он написал диссертацию о переводах евангелия на старопровансальский язык (подобная работа нашему народу была, конечно, нужна как собаке пятая нога).

С Коссу, как я уже говорил, я никогда не был близок. Иногда при встрече я смеялся над его статьями, потому что поэт, которого превозносила критика, отличался раздутым самомнением — он уже корчил пророка, выступающего от имени всего народа.

Приходилось сталкиваться и публично. Весной 1934 года поляки издали номер литературной газеты «Вядомосци литерацке», посвященный литературе и искусству Литвы. В нем была напечатана статья Коссу, в которой он охарактеризовал некоторых наших писателей старшего поколения. Статья мне показалась слабой, и я выступил об этом в печати. Наши отношения еще больше испортились.

В 1939 году мы встретились в Каунасе с Коссу, который вернулся на каникулы из Франции. Мы встретились, забыв старые распри, довольно дружелюбно разговаривали о многом — в том числе о судьбе Литвы перед лицом гитлеровской угрозы. Зашла речь и о Советском Союзе. Я рассказал о своих впечатлениях, о Ленинграде и Москве. Коссу внимательно слушал меня. Потом он сказал, что боится: советский строй нарушает творческую свободу. Я сказал ему, что многие даже не мечтали о творческой свободе в Литве. А что и говорить о гитлеровской Германии! Но Коссу тогда мне показался человеком, ищущим правду. Увы, я ошибся.

Так и не вернувшись после войны в Литву, Коссу (назвавшись теперь Айстисом) совершенно выдохся как поэт. Зато в клерикальной печати американских литовцев он постоянно печатает антисоветские статьи. В них он пишет о старых знакомых, некоторых из них, как, например, Нерис, просто проклинает. В своем бешенстве против Советской Литвы и ее писателей Айстис переплюнул крайних реакционеров. Иногда трудно даже поверить, что это тот самый нежный певец кузнечиков.

Доктор Немейкша спрашивал, не жалуюсь ли я на что-нибудь, кроме глаз, посылал меня к специалисту по ушным болезням, но и тот как будто бы не нашел ничего серьезного. Проведя несколько недель в госпитале, я наконец вышел на волю. Почему-то до сих пор мне кажется, что в армию я не попал не столько из-за глаз (они мне служат по сей день), сколько из-за «Третьего фронта»…

ВСЕ ЕЩЕ РАЗБРОД

Теперь я все реже встречался с друзьями. Пятрас Цвирка жил в Париже и писал в письмах, что не может привыкнуть к большому городу, тоскует по Литве. Йонас Шимкус, так и не закончив гимназии для взрослых, женился и по-прежнему работал, кажется, у нотариуса. Он много писал в прогрессивной печати (в «Культуре», «Молодежи»), но, увы, все чаще печатался и в «Воскресенье», «Дне», «Новостях дня», «Мире молодых». Пока выходил «Третий фронт», мы, насколько могли, боролись против участия товарищей в беспринципной бульварной печати. Но условия были такие, что молодых писателей просто тянуло в болото — иначе им нечего было есть. Не все шли этим путем. Скажем, Борута еще из Берлина писал нам, что этот путь не для него. «Чертовски хотел бы попасть куда-нибудь простым рабочим, чтобы можно было решить вопрос хлеба, не погубив себя».

Все реже видел я и Райлу. Он был самым обеспеченным из нас (как я упоминал, его родители были крупными хозяевами), он жил, не зная, что такое борьба за кусок хлеба. Видно, с малых лет его баловали, так что и теперь он не стеснялся. При каждом случае он выпивал. Когда мы жили у Блазаса, Райла писал на папиросной бумаге историю фашистского переворота 1926 года и собирался послать ее в какую-то антифашистскую литовскую газету за границу. Дело было секретное, и я не старался узнать, для кого и что он пишет. Написав, Райла тщательно подсчитал строчки и сказал, что должен получить такой-то гонорар. Мне его протест против фашистского режима казался идейным, и я удивился, что он хочет на этом заработать.

Райла гордился своими любовными похождениями и корчил героя, перед которым не устояла еще ни одна женщина. Некоторые из «подвигов» Райлы прозвучали довольно широко. И Корсакас, едва выйдя из Шяуляйской тюрьмы, писал мне: «Наш коллектив не должен стать шайкой пьяниц. В этом отношении особенно трудно будет с Бронисом, о пьяных похождениях которого даже в провинции ходят слухи…»