Никогда не забыть мне это удивительное ощущение — восторг и огромную радость, когда вся изба слушала спокойный, твердый голос отца:

Что это шелестит? — Листка коснулся ветер,

Иль птица, что в гнезде проснулась на рассвете.

Что хрустнуло? — То волк, охотясь и кочуя

Всю ночь, теперь бежит, зари погоню чуя.

Кто это там стучит? — То дятел с клювом тонким.

Кто блеет там? — Бекас, что с голосом козленка.

Чей это злобный шип? — Гадюки шип зловещий.

Зеленою волной Швентойи в берег плещет.[4]

Когда отец замолкал и поднимал глаза на людей, рассевшихся на лавках и на скамье, все какое-то время молчали, а потом кто-нибудь из гостей — будвечяйский Скамарочюс или Трячёкас из Гульбинаваса, роясь в карманах в поисках трубки и все-таки воздерживаясь от курения, обычно говорил:

— Пропади ты пропадом, братец, ну и описать же так!.. И этот Тамошюс читает-то до чего складно…

— Что и говорить! — подхватывает обычно Адомене из Гульбинаваса. — Кажись, целую ночь бы слушала да слушала. А теперь, Тамошелис, почитай, как там было с этой Дрежасовой Катре… Намедни идем домой от тебя, все бабы, и вздыхаем: святая правда описана, все будто из нашей жизни…

Отец читает дальше «Сноху» Жемайте — с того места, где остановился в прошлый раз. Мы все, большие и малые, словно видим Йонукаса Вингиса и его отца и их запущенный ветхий дом. Дрежасова Катре уже в новом доме, где никто ей не посочувствует. Описанные в рассказе люди ведут себя и говорят так же, как люди нашей деревни, хотя ясно же, что не наша деревня описана. Да и слова попадаются незнакомые, не из нашего говора. Отец читает, а в избе то и дело звучат возгласы жалости или удивления, и снова — тишина, только кашляет простуженный Белюнас да сопит носом Микулёнене. И когда отец дочитывает рассказ, все жалеют Катре.

— Что и говорить, — снова отзывается Адомене. — Святая правда! Коли муж плохой, то все плохо, жизнь и та не мила. Будто сами не насмотрелись всякого такого! Одна ли баба раньше сроку со свету ушла?

Остальные женщины поддакивают. Мужчины крякают; кажется, они и хотели бы возразить, но слишком взволнованы, ничего путного не скажут. А отец листает газету и, хитро поглядывая на собравшихся, говорит:

— А теперь почитаю-ка я про войны…

Он читает про войну, идущую далеко, в какой-то горной стране. Неизвестные нам люди, которые воюют, называются сербами и болгарами, черногорцами и греками. Воюют они вроде бы с турками, которые всячески притесняли этих сербов, черногорцев и прочих… Отец читает, как турки, ворвавшись в какое-то местечко, резали и расстреливали женщин и детей… Где-то еще они сожгли большое поместье, и мне почему-то чудится, что война идет неподалеку, за трямпиняйским поместьем… В газете есть и картинки: вооруженные солдаты с ружьями, к ружьям прилажены еще и штыки… На других картинках видно, как посреди поля взрывается бомба и во все стороны валятся убитые солдаты. Все это очень страшно. Когда отец замолкает, Микулёнене спрашивает:

— Тамошелис, а как вот, по-твоему, до нас эти войны не доберутся?

— А кто их знает? — неопределенно отвечает отец.

— Не приведи ты господи такого кровопролития… — говорит Трячёкас; у него скрюченные пальцы — рука попала в молотилку. — Одного человека убивают, и то глядеть страшно, а тут… Иду вчера с базара, из Калварии, и гляжу: около Скаршке — толпа народу, плач, вой. Подхожу — Бирштонукас из Мянкупяй убит. Лежит на снегу, голова пополам расшиблена, мозги вывалились, смотреть страшно! Дорогу мужики чинили, выпили малость, повздорили, говорят, из-за какой-то девки, и один как бахнет Бирштонукаса по голове!.. Видел и того, убийцу, — руки связаны, белый весь, сидит посреди мужиков на бережку канавы и скулит сквозь зубы: «Убейте, слышь, и меня, жизнь мне не мила, когда лучшего своего приятеля без нужды угробил». А народ ждет жандармов, чтоб преступника забрали…

От рассказа Трячёкаса аж мурашки по спине бегут. Всякое бывает в наших деревнях, но чтоб человека убить — это по тем временам дело такое редкое, такое страшное, что и представить трудно.

— Ты уж, Трячёкас, лучше бы помолчал… А то при детях о таких страхах рассказываешь! Понятия у тебя нет… — говорит мама. — А вы, дети, пошли спать, чего тут расселись? — сердито обратилась она к нам, прикорнувшим на теплой лежанке.

Я после такого рассказа не только боюсь вечером выйти за дверь, но даже ног с лежанки не могу спустить. А мир-то, оказывается, полон ужасов — не только краснозубых чертей, ангелов, волшебниц-лаум, но вот и такого, о чем рассказал Трячёкас…

Но слушать рассказы взрослых не только страшно, а и невероятно занимательно… По просьбе тех, кто еще не слышал, отец снова листает газеты и находит описание гибели «Титаника». Я уже это знаю, но снова превращаюсь в слух, боясь пропустить хоть одно слово. А он читает, как пароход плыл ночью по океану, в котором вздымались и опускались горы волн, какой он был большой и красивый, как вдруг над водой воздвиглась ледяная гора, но корабль уже нельзя было остановить… «Титаник» столкнулся с ледяной горой и переломился. Поначалу пассажиры отказывались верить, что такой замечательный корабль, какого еще никогда не было, может утонуть. Но вода ворвалась на пароход, и пассажиры — а их было очень много — перепугались. Дальше отец читал, как на маленьких лодках спасали детей и женщин с корабля, как издалека спешили на помощь другие корабли, но они, увы, были слишком далеко… Я прямо-таки видел этот корабль — видел, как он медленно погружается в страшные, черные, шумящие, ревущие волны океана. И дрожал даже, слыша про все это далеко не в первый раз…

Еще рассказывал отец, что видел в Калварии телегу без лошадей. Всех разбирало любопытство — такая это телега, как наши деревенские или антихристова колесница.

— Говорят же, Тамошелис, что антихрист явится перед скончанием века, — говорит Микулёнене. — Не его ли это колесница? Вот Анилаускене нз Юодяляй с дочкой «Адову книгу» читала, читала, и голова у нее помутилась — все добро свое нищим раздала, а сами обе ходят по дорогам и поют песню про Страшный суд… Светопреставленья ждут…

Мы все еще не идем спать. Когда нас, наконец, выгоняют в чулан и я ложусь, мир мне кажется большим, непонятным, страшным. Где-то горят поместья и местечки, рвутся бомбы, тонут корабли, падают убитые люди… Катятся телеги без лошадей… И светопреставление грядет… А еще так недавно казалось мне, что все кончается за стенами нашего дома, за нашими полями, за объятиями мамы и других близких людей. И все казалось мне прекрасным и радостным. Отголоски далекого мира проникали в эту захолустную деревушку, в избу под холмом, погруженную в черную грозную темень зимней ночи.

ОЗЕРО

Наше детство было бы куда скучнее, если бы не озеро. Из дома его не было видно. Но мы ни на минуту не забывали, что оно там, за небольшим пригорком, который мы величали Озерной горой. На этом пригорке почти ничего не росло — там только песок и гравий. До чего хорошо бывало — пробежишь самую малость и видишь: под горой — озеро!

Оно казалось нам большим. Ведь редко кто в деревне переплывал его туда и обратно. Мы, мелюзга, об этом и не мечтали — это было доступно лишь для взрослых, да и то самых хороших пловцов.

На нашей стороне озера был замечательный залив, который мы называли Рукавом. В Рукаве было удобно купаться. Чистое песчаное дно углублялось незаметно, не было ни единой ямки, и не смог бы утонуть даже самый маленький из детей. Летом, когда стояли погожие, теплые дни, сюда, бывало, сходится под вечер вся деревня. Самые малые — те из мужчин, кто еще бегает без штанов — бродят по Рукаву у самого бережка, брызжутся тепловатой водой и попискивают от восторга. Они не лезут, где поглубже. Если кто и пытается плавать, то сунет под грудь доску или бревнышко и изо всех сил колошматит воду ногами. Те же, кто наловчились плавать, отважно пускались без вспомогательных средств по всему Рукаву и вылезали на хлюпающие кочки в том месте, где Рукав, соединяясь с озером, заметно сужается.