Я здесь, царевна! Не боясь лютых мучений, не боясь смерти, я сюда прибежала… истерзанная, голодная, вся в крови, как загнанный зверь, я к нему кинулась, прося его защиты… себя я не помнила от муки и радости и все же ему о тебе говорила… Не только сюда, но и на край света для тебя бы я побежала!.. Ну так вот, не для меня, а для себя прибеги-ка сюда, царевна! Возьми его у меня, коли можешь, ни слова не скажу я, не стану за него вступаться…»
Кипит сердце Маши, и ничего уж она понять не в силах… Изверг она, змея подколодная, бесстыдная и бессовестная девчонка! Пусть так… видно, оно так и есть взаправду… Только бы он пришел поскорее, только бы покрепче прижал к своему сердцу, только бы шепнул, так странно, так смешно и сладко: «Люблю я тебя, Маша!»
Он входит – и все забыто, исчезла царевна, будто никогда ее и не бывало… Как хорошо и отрадно быть змеею, какое блаженство змеиному сердцу слушать милый голос, повторяющий: «Люблю я тебя, Маша!»
– Надолго ли?… Скоро разлюбишь!.. Когда?
– Никогда! Ведь не вечно будем мы сидеть в этой клетке… Увезу я тебя в мою родную датскую землю…
Он старается объяснить ей, как хорошо там, у него на родине. Там люди добрее, справедливее, там жизнь иная, счастливая.
Но Маша не слушает его и не понимает. Она не хочет, не может думать о том, что будет. Пусть там, за чудной этой минутой, – мрак, мучение, смерть…
Теперь – свет, блаженство, жизнь – вечность это или мгновение?…
XIX
Рано утром раздался стук в дверь опочивальни княгини Марьи Ивановны Хованской. Но княгиня уже давно не спала. В ее годы и вообще-то некрепко и недолго спится, а тут еще все это последнее время всякие печальные мысли одолевать стали.
Вокруг, в тереме, да и во всем царском дворце, творилось неладное. Наблюдения княгини и опытность ее твердили ей, что настали черные дни и вряд ли пройдут скоро.
Царю все хуже да хуже, на царице лица нет. Иринушка такова стала, что краше в гроб кладут.
Часто, часто задумывается теперь княгиня, качает головою и глубоко вздыхает.
«Помирать, видно, надо, – шепчет она, – да и то сказать: всему свой час, всему свое время. Пожили – видно, с нас и довольно».
Несмотря, однако, на эти рассуждения, все же нет спокойствия, нет на душе примирения с неизбежностью.
Пожили! То-то вот и есть, что пожили слишком мало! Куда это вся жизнь ушла, куда ушла молодость? Как в годы юные казалось, что настоящей жизни, настоящих радостей еще не было, что они впереди, придут, будут, так вот и теперь, до самого этого последнего печальною времени, все казалось, все ждалось что-то светлое, счастливое в будущем. А текущий день, настоящая минута представлялись только кануном какого-то всю жизнь жданного праздника…
Видно, праздник-то истинный, жизнь настоящая, светлая не здесь, а там!..
Стала задумываться княгиня, и только вот эти новые мысли помогали ей временами успокаиваться, сдерживать в себе подступавшую к сердцу тоску. И опять, вот и теперь, рано встав и помолясь горячо Богу, она настроила себя на примиряющие со всеми невзгодами мысли.
Услыша стук в дверь, она вспомнила, что дверь на задвижке. Подошла, отперла ее и увидела перед собою Настасью Максимовну.
У постельницы было такое перепуганное, багровое лицо, что княгиня, забыв все свои благоразумные мысли, перепугалась и схватилась за сердце, так оно вдруг шибко у нее застучало.
– Матушка, что такое… что случилось? – воскликнула она, даже зажмуриваясь, как перед неминуемым, готовым сейчас обрушиться на голову ударом.
– Не пугайся, княгинюшка, Бог с тобой, успокойся… – едва переводя дух, заговорила Настасья Максимовна, заметив впечатление, произведенное ею на княгиню. – Беда случилась!.. Машутка у нас пропала!..
– Ах, чтоб тебя! – невольно вырвалось у княгини, и от сердца отступило.
Не того совсем она ждала, не того боялась. Однако не без интереса и не без некоторого все же волнения спросила она:
– Как пропала, куда же она могла деваться?
– А вот и пропала, совсем сбежала Машутка; не знаю, что теперь и делать. Через забор перелезала, еще вечор это было, до ночи. Да ты уже заперлась, тревожить тебя не хотела, думала, авось негодница сама одумается, вернется, ан нет!
Говоря это, Настасья Максимовна багровела все больше, раздувала ноздри и глаза выкатывала.
Она, очевидно, была взволнована до последней степени; в ней боролись и страх за озорную девчонку, и бешенство на нее, и жалость – одним словом, самые разнородные чувства.
– Да говори ты, матушка, толком, не разобрать мне тебя, как это так через забор убежала да не вернулась? Кто видел? – спрашивала княгиня.
– Пелагея видела, она ее выследила до самого забора, а как та лезть на него стала, она и стащила ее.
– Ну?!
– Стащила, а Машутка как ударит ее изо всей силы в грудь, Пелагея-то и свалилась. Девчонка на забор – да и тягу… Едва отдышалась Пелагея…
– Ну, уж они тоже и наскажут! – с недоверием перебила княгиня. – Машутка-то не боец-мужик, уж будто может так ударить, чтобы человека с ног свалить! Пелагея-то баба злая, знаю я ее, ее давно из терема выгнать надо. Я уж об этом и подумывала. А на Машутку, знамо дело, она всякую напраслину возвести готова. Темно тут что-то, Настасья Максимовна…
– А я нешто лыком шита? – с сердцем воскликнула постельница. – Нешто я все это в толк взять не могу, что плетет Пелагея? Да вот, вишь ты, весь терем перерыла – нет Машутки, нет и доселе! Как она ее ударила, следа-то не видно, а Машутки все ж таки нету!
– Подождем до полудня, может, и окажется.
– Пождать – пождем, другого что же теперь делать! – привычно развела Настасья Максимовна руками. – Я только доложить тебе; царевна неравно будет ее спрашивать.
– Так, так! – говорила княгиня. – Ох уж эта мне Машутка!.. Своего горя поверх головы, а тут еще с нею…
Прибралась княгиня, пошла к царевне, да как взглянула на нее – руки опустились. Совсем не в себе Иринушка: глаза горят, то засмеется вдруг невпопад, то заплачет.
Ласкает ее Марья Ивановна, уговаривает, расспрашивает, не болит ли где, не желает ли чего царевна. Но Иринушка отвечает:
– Ничего не болит у меня, мамушка, ничего мне не хочется, скучно только. Отчего скучно – сама не знаю. Места себе не нахожу…
– Так в садик бы вышла, прошлась, теплынь нынче, благодать.
– Ох, и гулять не хочется. А вот что, мамушка, прикажи ко мне позвать Машуню.
– Ладно!
Уходит княгиня от царевны да и не возвращается.
Посылает Ирина за Машей то того, то другого. Возвращаются посланные ею с одним и тем же ответом: нигде нет Маши, никак отыскать ее не могут.
Ждет царевна и волнуется все больше и больше.
Наконец сама она вышла, обошла весь терем, в сад спустилась – нет нигде Маши. Спрашивает она о ней, никто ничего сказать не может. И в то же время замечает она, что все как-то странно на нее смотрят.
Кинулась Ирина к княгине Марье Ивановне, дрожит вся, рыдает.
– Где Маша? – спрашивает она.
Княгиня видит, что нельзя больше скрывать.
– Нет ее, убежала она, твоя любимица!
Царевна так зарыдала, будто сердце разрывалось на части.
– Неправда это, скрываете вы от меня… своего добились, схватили, видно, ее, повели на пытку!.. Это зверь этот… дьяк… Тороканов!.. Да как же он смеет, ведь мне обещали, что ее не тронут… Как же мне-то не сказались?!
Она, как безумная, побежала отыскивать царицу. Нашла ее и вся в слезах, в исступлении молила и в то же время требовала, чтобы отдали, возвратили ей любимицу.
Но царица ничего не знала и не понимала, в чем дело. Призвали княгиню, призвали Настасью Максимовну и, наконец, привели к царице Пелагею.
Ирина из всех этих докладов и рассказов должна была убедиться, что ее предположение неверно. Тут не Тороканов, не на пытку повели Машу.
Так что же? Один ужас заменился другим. Значит, она не послушалась, значит, она так и сделала, как предполагала. Убежала она к нему… Отчего же не возвращается?!