Изменить стиль страницы

Пелагея с каждым днем что-нибудь да прибавляла к своим показаниям против Машутки.

Главное же, все это являлось таким простым и естественным образом: девчонка озорная, весь терем тому свидетель, девчонка бегает, через заборы лазает, неведомо куда пропадает.

Против этого никто возразить не может, и прежде всего Настасья Максимовна, хоть, видимо, и хочет она теперь обелить ее для того, чтобы подслужиться к царевне. Все же не может она скрывать правду: ведь она сама не раз искала Машутку по всему терему и никак не могла доискаться.

Ну вот бегает, пропадает девчонка, где-нибудь спозналась с вором, слюбилась с ним, он и подговорил ее, дал ей разрыв-траву. Она ему указала, где он, не заходя далеко, может добром поживиться. Да и чулан-то этот ей, Машутке, хорошо известен: Настасья Максимовна ее в него запирала.

Все просто и понятно. Если же обелить Машутку, то за кого взяться? Ониська, у которой одежа украдена, – дура дурой, и заподозрить ее виновность в этом деле никто не хочет, что ж, сама Пелагея, что ли? Оно, конечно, и такое быть может, всякое бывает, но главное дело в том, что весь терем, как один человек, показывает на Машутку. Все самым искренним образом считают ее единственной виновницей – и этого убеждения ничем не изменишь. Это убеждение и является первой и главнейшей против девочки уликой.

Все же стоит за свою любимицу царевна, царицу на свою сторону переманила, но приходит княгиня Хованская и говорит царице:

– Что же тут делать? Нельзя это так оставить! Все. как один человек, твердят: Машуткиных рук это дело… Дьяк требует ее к ответу…

Царица не знает, как ей и рассудить. Жаль ей дочернюю любимицу, да и девочка перед нею так клялась, так божилась, так горько плакала…

– А сама-то ты, княгиня, как полагаешь? Неужли и впрямь она виновна?

– Кто ее ведает! – пожимает она плечами. – Сдается мне, что не может она пойти на такое дело, а коли все, как один человек, против нее – недаром это… да и на кого подумаешь?

Но царевна знать ничего не хочет. Она не отпускает теперь от себя Машу. Она, всегда послушная и часто робкая, так и уцепилась за свою любимицу: не отпущу, мол, не троньте! – и только.

Что ни говорит ей мама, княгиня Марья Ивановна, она отвечает только слезами.

– Не виновата она, не дам ее пытать да мучить!..

Остановилось следствие. Тихий, тайный ропот идет по терему:

– Такого еще у нас не бывало! Девчонка озорная, воров в терем водит, разрыв-траву достает, при себе держит, а подступиться к ней нельзя! Что же это будет? Ведь этак она всех морить станет. Как кто ей не показался – она сейчас засыплет отравы и опоит!

А Пелагея мутит всех, подзадоривает. Дьяк Тороканов тоже молчать не желает. Он обижен, возмущен, – поручили ему следствие, да и руки связали!..

Прошло несколько дней, и уже по всей Москве стали ходить самые невероятные слухи о теремном деле. Кто пустил эти слухи – никому не ведомо, но всюду толкуют о том, что в тереме поймали вора с разрыв-травою; о том, что там нашлась такая девка-злодейка, которая душегубством занимается, больше десятка теремных прислужниц перетравила, на тот свет отправила… И невесть что болтают. Побледнела, осунулась Маша. В бойких глазах ее появилось новое выражение – выражение испуга. Не слышно и не видно ее, таится она ото всех, по уголкам в царевниных хоромах прячется, старается быть как можно ближе к своей царевне. Знает и чувствует она, что вот только стоит отойти ей – и кинутся все на нее, как звери лютые, и растерзают ее на части.

Грустит и томится царевна; томит и смущает ее не одно Машино дело, а и то тайное дело, из-за которого обрушилась теперь такая напасть на Машу. А главное – лишена она возможности потолковать с Машей с глазу на глаз. Стерегут теперь, не по царицыну приказу, а по тайному какому-то соглашению между собою, все стерегут и ее, и Машу.

Долго не удавалось девушкам остаться наедине, но как ни стерегли их, а все же в конце концов улучили они удобную минуту.

– Не бойся, Машуня! Христа ради, успокойся, – не выдам я тебя ни за что на свете! – шепчет царевна, обнимая Машу.

Но та горько вздохнула.

– Верю – не выдашь! Не захочешь выдать, так заставят. Каждую минуту дрожу – силой меня у тебя отнимут и потащат на пытку.

Вспыхнули ярким румянцем щеки царевны, загорелись небывалым огнем голубые глаза ее.

– Нет! Не бывать тому! – уверенным голосом воскликнула она. – Не бывать! А потащат тебя силою – пусть и меня тащат тоже на пытку, и я тоже всем скажу правду: я во всем виновата, никакого вора – вор тот королевич! Не за одежей приходил он в терем, а за мною. Ради меня ты бегала, через забор лазила и без разрыв-травы, одною хитростью, ко мне привела его. Я во всем виновата…

Но Маша не согласна с этим. Хоть и бесенок она, хоть и мало кого любит, хоть и готова подчас на всякую злую шутку, на всякое издевательство над человеком, хоть и запугана она теперь и при одной мысли о пытке вся холодеет – все ж таки не согласна она признать вину за царевной. Сознает она, что не будь ее, Машутки, и ничего такого не случилось бы – где ей, царевне! Разве бы она надумалась? Разве бы она решилась – в чем же вина ее?

– А я скажу, что ты по доброте своей, царевна, на себя клеплешь, – решительно объявила Маша.

– А я скажу…

Но что такое хотела сказать царевна – осталось неизвестным: в эту минуту зашевелилась ручка у двери и Маша в один прыжок очутилась в уголке и приняла свою обычную в таких случаях скромную и почтительную позу.

X

В то время как благодаря заступничеству за Машу не только царевны Ирины, но и самой царицы, а также княгини Хованской и отчасти Настасьи Максимовны дело о краже в тереме и разрыв-траве затягивалось – нежданно поднялось другое дело.

Это новое дело не имело отношения к терему, не носило на себе фантастического отпечатка и оказывалось посерьезнее.

Вяземский воевода, князь Пронский, прислал в Москву священника села Большого Покровского, по имени Григорий. Этот священник явился в приказ и показал, что к ним на село приехал из-за рубежа его сын с двумя беглыми людьми, Тропом и Белоусом.

Троп и Белоус объявили ему, попу Григорию, что они прямо из Смоленска и там узнали о большом государевом деле. Пришли в Смоленск от датского королевича из Москвы два человека: Андрей Басистов и Михайло Иванов, принесли с собою грамоты. Басистова Троп и Белоус давно уж знают, и вот он, по дружбе, прочел им эти грамоты. В грамотах пишется к смоленскому воеводе о том, можно ли Андрею Басистову верить, что он датского королевича из Москвы проведет в литовскую землю проселочными дорогами.

Воевода смоленский после того допрашивал мещан и лучших людей, и они ему поручились за Басистова и сказку за Басистова заруками ему дали, что ему верить можно.

Тогда воевода смоленский написал датскому королевичу в Москву, чтобы он в Басистове не сомневался и ему верил.

Обо всем этом тотчас же было доложено царю, и Михаил Федорович приказал попу Григорию выследить Басистова, опознать его тайным образом.

Для того чтобы Басистов не мог никак узнать попа, Григорию укоротили бороду и с обеих сторон выстригли усы.

Не прошло и недели, как поп Басистова нашел и привел его в посольский приказ. Тогда государь велел немедленно боярину Федору Ивановичу Шереметеву и думному дьяку Львову расспросить Басистова, «пытать его и на очные ставки с Тропом, попом Григорием и Белоусом ставить, для того чтобы про такое великое воровское дело сыскать вовремя».

Под крепким караулом, связанного, привели Басистова на житный двор. Мужик он был ражий, по-видимому, обладавший большою силою, с лицом смелым, смышленым и живыми проницательными глазами, но когда связанным предстал он перед боярином и дьяком, то, видимо, оказался перепуганным не на шутку, побледнел и на обращенные к нему вопросы о том, кто он и откуда, не сразу даже мог ответить.

– Молчать станешь – так попытают, – обратился к нему Львов с обычным ободрением.