Несколько дней Кара-Суер пролежал в полузабытье. Ушедшее тепло возвращалось медленно. По утрам на траве хрустел иней, закрайки полой воды все чаще стягивались льдинками. Только к обеду болото оттаивало, покрывалось испариной.
К концу месяца Отлета Стай солнце уже редко пробивалось сквозь тучи и грело слабо. Мочили дожди. Ветры словно расстреливали чернолесье — сыпались мокрые листья. Они или оседали медленно, нехотя, или кружились, подхваченные порывом, иногда поднимались высоко, но все же падали на сырую землю и, прибитые дождями, чернели.
Изреженный лес птицы покидали с тягучими криками, словно им, как и листьям, не хотелось отрываться от вскормивших их мест.
Сохатый в болоте больше не появлялся. Он ушел в ельник, откуда по вечерам слышался стук рогов. Кустарник осыпался. Трава легла. На кочках выставилась клюква.
Надвигались холода, а рана заживала плохо.
Внезапно выпал снег. Глухарь удивился белому вокруг. И стал выбираться к горе, к чахлым сосенкам — единственному спасению, склевывая по пути лишайники, от которых унималась боль.
Первый снег пролежал день и растаял. Осень оказалась затяжной. Он научился ловко бегать, но летал плохо.
Зима выдалась знобкой. Стужа рвала корье — только треск стоял. Но страшнее были свирепые ветры, вздымающие снег так, что разобрать уже нельзя было, где небо, а где земля. Лютую пору глухарь коротал в снегу, иногда отсиживался в нем по нескольку дней. Но, когда голод оказывался сильнее, он покидал убежище, садился на сосну, одетую куржаком, клевал промерзлую и оттого ломкую хвою и, набив ею кое-как зоб, нырял в сумет. Пробирался там немного, охлапывал место, подбирал под крыло голову, сжимался в тугой ком и под вой вьюги впадал в забытье.
Всю зиму никто не потревожил, но на исходе ее случилось событие, которое его чуть не погубило. Однажды с заходом солнца он устроился на ночлег и запасся терпением на долгую ночь. Ближе к полуночи послышалось легкое шуршание снега. Там, наверху, кто-то был. Вначале подумалось: лиса ищет мышей, потом — горностай или куница промышляют. Шорох временами стихал, но возникал снова. Глухарь подобрался, готовый взорвать снег над собой, но тут наступила тишина. Иногда так бывало: налетит ветер, качнет деревья, собьет с них комья снега или обломает засохший сук, проволочет поверху. А то вырванное бурей дерево лежит словно на плече другого и под ветер такой скрип и стон раздается — мороз по коже.
И только успокоился, как навалилось на него сверху, примяло — рванулся он что было сил. Щелкнуло сзади, дернуло за крыло — вырвало перья. И несколько спустя раздалось:
— Ы-ы-ы-о-о-о-у-у-у…
Волк, истерзанный в схватке, истекая кровью, отполз в глубь леса и лег. Он был молод, силен и заносчив. Нет, он не жалел, что в метельный февральский вечер нарушил закон стаи — восстал против старшего. Но, когда пасть Матерого капканом сомкнулась на шее, надо было оставить его с волчицей. А он, отпущенный, поступил против правил и напал. Взбешенный вероломством, Матерый подмял его, и через минуту на месте схватки ветер гонял клочья шерсти. Под вой вьюги волк уполз, чтобы разгоряченная запахом крови стая не разорвала его.
Неделю он лежал в урмане. Потом встал. От слабости качало. Одна мышь — все, что удалось добыть за день. В последующие дни тоже только мыши, да и тех трудно было добыть. Еще через несколько дней бока его опали, ребра выступили, голова стала казаться непомерно большой. Жизнь в стае, тоже нередко голодная, представлялась ему теперь сплошным пиром.
Впереди оттепели — лучшее время охоты на лосей и косуль. Волк подумывал о возвращении в стаю, но прежде надо было подкормиться, набраться сил. Он обнюхивал следы, свежие заячьи лежки — голод грыз тощее брюхо и приводил в отчаяние. Даже во сне виделось мясо.
Он выходил на дорогу в надежде перехватить зайца, подбирающего сенную осыпь, или отставшую от воза собаку. От изъянного месяца снег тускло блестел, и все вокруг казалось мертвым. Лисьим хвостом протянулся вверху Млечный Путь.
Волк был грязно-белого цвета, сливался со снегом, и только скользящая тень выдавала безмолвный бег. Так, рыская, он оказался на островке в болоте, где нашел много следов, оставленных большой птицей. Некоторые хранили запах. Под соснами он обнюхал хвою, сброшенную при кормежке, и хвою переваренную, из чего заключил, что глухарь здесь был совсем недавно. Обостренное голодом чутье подсказывало, что птица близко, а врожденная повадка заставляла быть крайне осторожным. Поводя носом и часто останавливаясь, он подошел к месту, куда упал глухарь. Обнюхал вмятину в снегу и замер. Птица была под снегом. Он точно определил, где именно, уставился в ту точку и сжался для прыжка, не знающего осечки. С подветренной стороны ему удавалось обычно подойти к заячьей лежке настолько близко, что зверек не успевал сделать стремительного скачка, каким отличаются все зайцы в минуту крайней опасности.
Голод и болезнь сделали волка легче, подвижнее. Он и теперь мог бежать десятки километров. Но так продолжаться не могло. И он прыгнул, чтобы вонзить клыки в птицу.
Снег взорвался, обдал брызгами, осыпал волчью морду, залепил глаза. Зубы щелкнули, и в пасти волка осталось несколько перьев. Он прыгнул вслед, понимая тщету затеи.
Вернулся, обнюхал лунку в снегу, еще державшую тепло и острый до головокружения запах перьев. Сел, поднял морду и завыл тем воем, от которого все живое цепенело в лесу.
Конец второй зимы выдался ведренным. Воздух отмяк. Хвоя сделалась темной. У комлей появились затайки. На дорогах отпотели сенные отруски.
С приближением весны Кара-Суер почувствовал беспокойство и в один из дней ушел с острова в сторону Светлой елани. Там встретил еще несколько глухарей. Два были его братьями, но он совсем уже не помнил их. Птицы, должно быть, уже не первый раз собирались на горе. Они благосклонно приняли пришельца. Только Старый глухарь-токовик глядел на него дольше других, потом отвернулся: пусть сидит себе. Больше птиц — даже лучше на случай опасности: какая-нибудь да заметит ее.
Во все стороны, куда ни погляди, горы. Матовый, голубой, синий — чем ближе, тем гуще, тяжелее цвет гор. Покать напротив совсем темна. Вкрапления сиреневого березняка, золотисто-зеленые сосновые полосы прореживают темную глубину елового леса.
Отсюда, с горы, виделось все, что делалось внизу. На противоположном склоне отдыхало небольшое стадо сохатых, и в нем выделялся черный бык. Лисья строчка огибала беспорядочный заячий след. С вершины соседней ели порошила снежная сыпь — белка искала шишки. Стая суетливых чечеток обивала семена с березы. Белые синички с длинными хвостиками перелетали кивками, словно несли их невидимые волны.
Вдруг на соседней горе сверкнуло — там Человек поднял бинокль, и от стекол отскочил солнечный зайчик. Уже не первый раз Человек пытался подобраться к глухарям во время кормежки. Старый снялся, разлетелись и остальные.
В месяц Голубых Теней Кара-Суер стал каждый день прилетать на гору. Тело его наливалось беспокойной силой и тяжелело. Теперь он часто опускался на землю и бродил между стволами. По ночам плохо спал — тяготила тьма, а с рассветом часто перелетал с места на место. Так однажды он попал на токовище, площадку, поросшую сосной и лиственницей, с одной стороны ограниченную скалистым уступом, за которым начиналась непроходимая падь, с другой — непролазный кустарник, с третьей — топь. И только с вершины горы был узкий доступ к токовищу, заросшему брусничником, загроможденному завалами и валежником.
Перед месяцем Пробуждения солнце распустило наст, снег на лобных местах изник. Глухарь однажды не улетел с токовища, а после захода солнца устроился на кряжистой сосне. Прилетели другие, и каждый занял свое место. Так было каждую весну, много веков. Старились и умирали деревья, вырастали новые и тоже старились. Появлялись незнакомые звери и птицы. Бесследно исчезали тьмы насекомых. Неизменными лишь оставались горы да токовище, куда собирались древние, как мамонты, птицы. Как они, тяжелые и неуклюжие, прошли через тысячелетия, когда и от более расторопных не осталось помину?