Юное, ребячески озорное было в ее поведении. Несомненно, лиса переживала свою первую зиму, была уверена в себе и довольна окружающим миром.
И мои шаги заскрипели веселее.
Багровое, в искрящемся холодном мареве, солнце скрывалось за белый край. На лиловом поле мелькало огненное пятнышко.
ПО СТАРОЙ ДОРОГЕ
Я боялся проспать и соскочил чуть свет. Достал из загнетка горшок с остатками похлебки. Кусок хлеба, припасенный с вечера, да несколько картошек положил в котелок и завязал котомку. Поднялась бабушка, поскрипела половицами и, охая, села к столу:
— Не ходил бы.
— Много ли тут высидишь. — Я отвернулся к окну, за которым еще не рассинелось утро.
— Ну, гляди, — вздохнула бабушка.
У нас замерзла картошка. Зимой ее еще можно было кое-как есть, потом она почернела и размякла, а до свежей еще было далеко. Мамина сестра, тетя Таня, написала, что у нее картошка сохранилась, и я собрался в Карабаш. Была и еще причина. Тети Танин сын, а мой сродный брат Витя пятнадцати лет, уже работал на медеплавильном заводе слесарем, сделал складной ножичек и зажигалку из гильзы. Я втайне надеялся, что тоже от него, может быть, научусь делать зажигалки и тогда не придется высекать огонь кресалом.
— Как Тесьминский мост перейдешь, так все вдоль опор правь, — напутствует бабушка. — Сперва контрольный попадет, потом другой, после печи Худяковых, потом Киолимские, за ними опять контрольный, а уж там и Золотую гору увидишь, за ней дым — Карабаш и есть.
Все это я знал по многочисленным рассказам. Мы и сами жили на контрольном пункте линии электропередач, сокращенно ЛЭП. В лесу, через горы, прорублена широкая полоса, на ней стоят высокие столбы — опоры, похожие на букву «П». Они держат толстые провода. По этим проводам идет ток большой силы, такой большой, что двигает поезда, заставляет работать заводы и освещает целые города. Провода эти натягивают, а потом следят за исправностью линии монтеры. Мой отец и был таким монтером. И не один, а целая бригада. Эта бригада долгое время жила у нас. В дождливые вечера монтеры собирались у огня и вели разные разговоры. А так как почти все они были охотниками, то много говорили об охоте. Я слушал, наблюдал, как они живут и одеваются, у кого какие ружья и лошади. Говорили и о том, что на случай войны охотнику будет непременно легче, потому что он ко всему привыкает, ничего не боится, что из них получаются добрые следопыты-пограничники, а также снайперы.
Однажды на рассвете меня разбудила бабушка:
— Погляди-ка, Чиненов-то кого принес.
На столе лежал глухарь, добытый одним из монтеров. Распахнутые крылья занимали всю длину стола, а бородатая голова на длинной шее с нахохленными перьями свисала почти до пола. При свете керосиновой лампы глухарь показался мне угольно-черным и огромным. Будто в сказочном сне, я сидел возле необыкновенной птицы, рассматривал бахромчатые лапы, красные брови, рисунчатый хвост. С тех пор я решил сделаться охотником.
Потом, когда пошел в школу, по зимам я жил у поселковой бабушки и теперь ночевал у нее, чтобы сократить путь до Карабаша.
— Заверни на плотину, передай Савелию. — Бабушка положила на стол сверточек. — Скажи: от Мохова.
Слесарь Мохов считался среди охотников лучшим ружейным мастером. Он, видимо, высылал новую деталь вместо сломанной.
Котомку за спину — и выхожу. Свежо до дрожи. В небе огненно-красная заря. Пробегаю Каменку ниже дерновой запруды и одним духом взбираюсь в гору. Вокруг поселки: Рабочий, Чапаевский, Ветлуга, Демидовка. Гору огибает железная дорога, над ней густой дым — паровоз «ФД», что означает Феликс Дзержинский, тянет длиннющий состав: на платформах, накрытых серым, танки.
Мы тогда рисовали танки на газетах, в старых книгах, на партах и заборах. Наши танки давали такие залпы, что немецкие «тигры» разлетались на куски, а экипажи летели вверх тормашками. Самолеты со звездами на крыльях заходили в хвост «мессершмиттам» и «юнкерсам», и те кувыркались, волоча за собой густые полосы дыма. Наши пушки дырявили толстые стены дотов, а корабли шли на таран, и от фашистов оставались пузыри на воде. Мы не только рисовали, но один раз ходили в военкомат с Ленькой Кривопаловым проситься на фронт, но нас завернули обратно. Ленька предложил бежать. Мне было жаль маму — без отца семье и так приходилось тяжело. Тогда появилось много волков, еще подумает, что меня загрызли. К тому времени я освоился с ружьем, иногда приносил домой дичь, считал себя заправским охотником и на фронте надеялся стать снайпером.
Ленька однажды не пришел в школу. Его сняли с товарняка под Уфой грязного, оборванного и еще более худого. Через месяц он убежал снова, и встретились мы уже после войны. У Леньки на гимнастерке ослепительно сияла самая настоящая медаль, а нехватка двух пальцев на руке придавала ему особый вес в моих глазах.
Едва состав миновал Средний мыс, а у Сорочьей горы появился новый — и опять танки.
Сбегаю с горы, миную еще одну, у плотины слышу шум падающей воды, звук ботала — корова Майка отбивается от комаров, да вжик-вжик — должно, Савелий правит косу. Так и есть, в распущенной рубахе, худой и высокий, сунул за голенище брусок — и айда махать самой большой, какую когда-либо приходилось видеть, литовкой, оставляя широченную полосу сыро пахнущей травы.
Его считают нелюдимым. И верно, в хмуром взгляде будто что-то глубоко затаенное от людей. Мне по сказкам представлялись именно такими разбойники. И хотя он ко мне благоволит больше, чем к другим, я его побаиваюсь. Торопливо достаю сверток:
— От Мохова, бабушка по пути передать наказала.
Его глаза зверьками из-за кустов нацелились:
— По какому такому пути?
— В Карабаш пошел, к тете Тане.
— Не дойти тебе. Пятьдесят верст — не в бабки сыграть.
— Дойду.
— А хаживал?
— Заблудиться негде, дорога вдоль трассы.
— Камень, ямы да болота — вот вся и дорога.
— Дойду.
— Ну, ин по делам вору и мука. Погоди, куда ты? Дождь будет, намокнешь и пропадешь.
— У меня кресало есть.
— Ах, язво сибирское! — и Савелий принялся хохотать. — Крысало… Ну, ступай, коли крысало, только до моста не дойдешь, как до костей прополощет, будет тогда тебе крысало…
Половина неба совершенно чиста. Нет, напрасно старик пугает.
— Зайди, черкну Худякову насчет капканов. Самого не случится дома, Варваре передашь. — И пошел, перекинув косу через плечо.
На берегу с черной плоскодонки Филатовна черпала воду.
— Да это, никак, Васька?
— В Карабаш наладился, орел.
— Да ты в уме ли, парень? — Филатовна перекинула ведро в другую руку. — Ближнее ли место? Что отец пишет? Здорова ли мать, что поделывает?
— Известно, — помрачнел Савелий. — Мужики там головы кладут, бабы тут жилы рвут на работе, чтоб ему ни дна ни покрышки. — И, сплюнув, длинно обругал Гитлера.
В сенях я скинул ботинки. Савелий поднял их, оглядел и отложил.
На кухне у стариков была печь, возле нее скамеечка, лавка у стены, стол в простенке между окнами, выходящими на пруд, самодельные стулья, посудник, задернутый цветастой занавеской. Пахло сухой травой, пучки которой висели вдоль стены под потолком.
В комнате — кровать, над ней ружье, у окна комодка, тоже самодельная, и большое, зеркало в раме с завитушками.
Савелий прошел в комнату, достал из комода чернильницу, ручку-вставочку да амбарную книгу, из которой аккуратно вырвал последний лист.
— Все пишет, — почти шепотом сказала Филатовна, очевидно, не одобряя этого занятия старика.
— Опять за свое! — мохнатые брови сдвинулись.
— Молчу, Савва, что ты, что ты…
— Говорил: уровень, градусы и все, что к воде приходится, записываю. Дождь пойдет, я должен вешняки поднять, с гор-то мало ли ее хлынет — плотину порвать может, мост снести.
— Это когда же он будет, дождь-то?