Изменить стиль страницы

Колеблется язык керосинки. Пляшут тени. В проем палатки видны силуэты самолетов и ломтик луны над ними. Хриплый голос:

Серая походная,
Родиной дареная,
У костра прожженная
В бурю и в метель…

Иллюзия фронтовой перемолчки. Механики повоевали и любят вспоминать. Война еще слишком свежа в памяти. Голос хрипит. Мерцают зарницы, называемые у нас отчего-то калинниками.

Кешина теща, бойкая рыжая старушка, приехала в выходной день. Лагерь почти пуст. Остались те, кому некуда ехать, да два-три механика, занятых ремонтом. За исход встречи мы опасались и перебрались в соседнюю палатку, чтобы в случае крайности помешать злодейству. Свежим ручейком тек голос:

— Миленька-ай, да что же ето ты не едешь-не идешь, глаз, миленькай, не кажешь-та. А уж мы сидим-глядим, инда слеза прошибет.

— Некогда, мать. Мотор раскидан, а время не ждет.

— И лица-то на тебе, миленькай, нету.

— Нет лица, — бурчит Кеша, — рожа — кепкой не закрыть.

— Пирожок с рыбкой, блинцы, орешки заварные… Мишка тюричок от ниток сунул — папке трубу на самолет. Хи-хи-хи, с понятием, сопатый: чих-чих-чих, жу-у-у — и полетел. Не ешь? Не захворай, мотри.

— Это вам, — Кеша шелестит в бумажнике.

— Все? Ах, мать моя! Да ведь живем.

— Ну, мне тут много не надо.

— Приезжал бы, а?

— После выпуска. А теперь некогда.

— Миленький ты наш…

— Ну-ну, будь здорова. — И слышится сухой звук поцелуя.

На другой день Кеша в квадрате лениво дымил папиросой и из-под кепки глядел в небо:

— Нагнал я ей страху, еще и теперь, небось, бежит без оглядки.

Не надо считать, что в авиации люди не думают о смерти. Думают. Но тот, кто думает о ней больше, чем следует, тот не летает.

После катастрофы «Веры Павловны» из второго звена, когда она сорвалась в штопор на третьем развороте, полетов не было три дня. Остатки ее — кучу обломков — свалили возле ПАРМа — полевой авиаремонтной мастерской — за самолетной стоянкой. Испытывая внутреннее содрогание, я разглядывал смятую приборную доску, обрывок привязного ремня с пятнами запекшейся сукровицы и не мог смириться с мыслью, что эта куча еще вчера была изящной машиной.

В мастерскую прошел Кеша (в эти дни механики выполняли профилактику, а мы помогали). Спустя минуту я услышал шум и заглянул в дверь. Кеша тряс, скогтив за грудь, плотника. Лицо его было бледно, ноздри раздулись, глаза округлились и проступили красные прожилки.

Оказалось, доска, которую строгал на конус плотник, покрытая цементной пылью, была уже где-то в употреблении, и это покоробило механика.

— Если еще зайду и увижу ее, считай, для себя строгал!

Выходя, он чуть не сшиб меня, и направился в поле развинченным шагом.

„КОРОБОЧКА“

Таволга img_8.jpeg

«Скорость, высота, курс…». В щель палатки синеет рассвет. «Скорость, высота, обороты…» — с этими словами я открыл глаза, с ними вчера как в омут провалился. Подъем в половине четвертого, завтрак — и на летное поле.

Мы ходим по «коробочке», то есть отрабатываем взлет, развороты и, главным образом, посадку. Несколько счастливцев уже летают самостоятельно. Может, и мне в этот раз повезет. Пайвин запланировал меня первым, когда воздух еще плотен, и самолет ведет себя спокойно. Если хорошо слетаю два круга, отдаст на проверку командиру звена Балашову, а тот — командиру отряда.

Пристегнулся, жду. Пайвин гоняет двигатель. Слева у плоскости Коля Белов, он будет провожать и встречать меня. «Готов?» — Пайвин оборачивается — в очках блики, улыбка обнажает длинные редкие зубы.

— Выруливай.

В шлеме слева вделано «ухо» с изогнутой трубкой, к ней присоединяется шланг. Он оканчивается в инструкторской кабине раструбом, в него-то и говорит Пайвин. Это о нем поется в известной курсантской песенке:

…Летит По-2, расчалками звеня.
Моторчик надрывается,
Инструктор в шланг ругается…

Перед стартом осматриваю кабину, приборную доску и думаю, как бы не сделать ошибок. На линии исполнительного старта оглядываю полосу — свободна ли, потом поднимаю руку. Стартер взмахивает флажком. Вывожу газ.

Из-за горизонта только что показалось солнце, и лучи, словно разбитые винтом в мельчайшие брызги, сливаются в радужный круг.

Самолет набирает скорость — только бы не упустить направление. Кажется, ничего… Пора и хвост поднимать. Капот опускается… стоп — придержать надо, не дать оторваться на малой скорости. Отошел, теперь выдержать. Край глаза ловит: бегущая полоса из черной становится зеленой — скоро край поля, пора переводить в набор высоты. Проскочила дорога от станции к лагерю. А вот и крайние дома, и водонапорная башня — над ней должно быть пятьдесят метров — начало первого разворота. А в «ухо»:

— Высота.

Так и есть, перебрал.

— Скорость…

Скорость падает. Первый разворот давно пора, башня под крылом пропала, но скорость… Чтобы наверстать, закладываю побольше крен.

— А направление?

Да, затянул со вторым разворотом.

— Ты куда пошел?

Конечно, озерцо должно быть слева, а оно оказалось справа. Как в той песенке:

…Утюжу я воздушный океан.
Но тут беда случилася —
Коробочка скривилася,
И вышел из коробки чемодан.

А мне не смешно. То и дело в «ухо»: «Высота, скорость, курс…»

— Брось управление, положи руки на борт. Погляди: солнышко-то! На озере дед Никита карасей в лодку кидает. В лесу птички славно поют. Прекрасно! Ты же ничего не видишь. А летчик все должен видеть. Все! Не будет видеть — не будет жить. Расслабься и не выжимай из ручки сок… Давай третий разворот.

После второго полета я пришел в квадрат с чувством досады и усталости. Солнце совсем немного поднялось, а мне казалось, что я успел постареть.

Самолеты ходят друг за другом, вертится карусель. Юра Выборнов взял в квадрате мешок с песком и ушел на старт, он вылетал самостоятельно, уже третий с «Ларисы Дмитриевны». Кеша в восторге.

Механики ревниво следят, в каком экипаже и сколько вылетело — дело престижа. Где больше, там и летчик, значит, не лыком шит, и механик не лаптями торгует. У нас вылетели Колпаков и Писарев. Вылегжанин тоже принес мешок, возможно, он станет третьим.

На первые два самостоятельных полета в чашку свободного сиденья клали груз, чтобы не нарушилась центровка самолета.

Солнце поднималось, нагревалась земля. Начинало подбалтывать — беда невелика, однако для учебы помеха. Курсанты вылезали из кабин потными, передавали парашюты, и самолеты снова уходили в воздух. И только инструкторы сидели бессменно, иногда по тридцати и более полетов в день. И когда покидали кабину, едва могли разогнуться.

Вечером мы — в «городке», где у каждого экипажа свое место — скамейки буквой «П», между ними — столик инструктора. На столике модель самолета, на земле — взлетно-посадочная полоса с посадочными знаками из щепочек.

— Рассказывай. — Пайвин подает мне модель.

Я «выруливаю» и «взлетаю», стараюсь припомнить хотя бы главные ошибки.

Багровое солнце перед закатом слепит. Толчется мошкара, обещая жаркий день. На лице Пайвина кривая усмешка. Может, ему пришло на ум, что ошибок у меня, что мошкары?

— Запиши четыре круга, пойдешь третьим. Опять шлак зубами…

Я прокручиваю «коробочку» по дороге в столовую, перед сном и даже во сне. «Скорость, высота, курс… положение капота относительно горизонта, величина крена…» Словно верующий, взявший себе за правило повторять десять тысяч раз в день слова молитвы, нанесенные на диск. Крутится диск, и слова зрительно оседают в памяти. «Скорость, высота, курс…» Чувствую, что начинаю изнемогать.