Изменить стиль страницы

Эта мысль испугала и раздосадовала его. Он две недели не ходил к Людмиле Васильевне.

Но мало-помалу мысль исчезла, впечатление сгладилось – и прежние отношения установились между учителем и ученицей.

III

«Кто ее знает, – думал Богданович, входя в переднюю. – Может быть, и в самом деле сегодня что-нибудь важное случилось».

Его встретил муж Людмилы Васильевны, молчаливый и робкий чиновник.

– Что, Людмила Васильевна дома?

– Как же-с, милости просим. Только она спит.

– Спит? Зачем спит?

– Да устала, верно, с детишками долго гуляла, так и прилегла после обеда.

– Она здорова?

– Слава Богу. Мне, вы извините, по делу сейчас надо, так я ее разбужу.

– Нет, зачем же, все равно, я в другой раз зайду… Но муж уже ушел.

Богданович остался один и присел в кресло. Меблировка в гостиной была старенькая, но с претензиями. На стульях, в живописном беспорядке, лежали куски желтой материи, занавеси были подобраны небрежно с одной стороны, а на столе тускло горела высокая лампа в японском вкусе.

Людмила Васильевна сама купила эту лампу.

Богдановичу становилось скучно.

«Удивительная женщина! – подумал он. – Умоляла не опоздать, а сама спит». Портьера тихо приподнялась, и вошла Людмила Васильевна.

Она была одета в какое-то странное турецкое платье с зелеными разводами и длинными рукавами. На лице виднелись следы пудры.

– Ах, это вы, мой друг, – сказала она.

Поздоровавшись, она села в кресло с другой стороны стола и молчала. Богданович тоже молчал. Наконец Людмила Васильевна, еще не совсем проснувшаяся, сладко зевнула, и Богдановичу стало неприятно.

– Вы меня звали… – сказал он.

– Ах да, друг мой. Мне было так грустно… Мне казалось, что вы никогда больше не придете… Я собиралась к вам сама… Те два стихотворения в прозе… я их кончила…

– Но ничего не случилось?

– Ничего нового… Скажите, недостаточно ли и того, что было прежде? Вы знаете, как я глубоко несчастна…

– Перестаньте, дорогая, – сказал Богданович и пересел ближе к ней. – Разве у вас нет величайшего счастия – искусства? Разве оно не ваше? Работайте…

– О, вы один понимаете, Дмитрий, что такое для меня искусство! – вскричала Людмила Васильевна. – Но я женщина… У меня есть сердце… И оно любит вас, это бедное сердце!

Она вскочила с кресла, схватила руки Богдановича и так смотрела на него, точно не в любви его уверяла, а намеревалась задушить собственными руками.

Дмитрий Николаевич тем не менее почувствовал себя необыкновенно приятно.

О своем обожании она говорила ему часто, он знал ее хорошо, и она ему не нравилась, а между тем неизменное чувство удовлетворения и радости приходило к нему при первом слове любви.

Так было у него со всеми. Он не любил новых знакомств – ведь еще неизвестно, как-то к нему отнесутся эти новые люди? И он часто правился женщинам, потому что слишком боялся не понравиться.

Богданович был скорее красив, чем некрасив, – высокий, стройный, с золотистой курчавой бородкой и правильными чертами. Но было что-то отталкивающее в его лице, – и это он знал – что-то хищное, нехорошее. Несмотря на свою аккуратность, тщательно расчесанные пышные волосы и белоснежные воротнички, он всегда казался точно недостаточно умытым, а воротнички недостаточно белоснежными.

– Я вас люблю, поймите!.. – продолжала Людмила Васильевна почти шепотом. – Люблю самой идеальной, самой возвышенной и святой любовью… Я всем готова жертвовать для вас – своею жизнью, жизнью близких. Если б нужно было… да, верь мне… если б нужно было убить моих детей для тебя… я бы их убила!

Она остановилась.

Дмитрий Николаевич слушал, не глядя на нее. Он старался сделаться равнодушным и повторял про себя: «Сколько раз она это говорила. Скучно! Расстраивает себе нервы, становится на ходули… и все это напускное…»

Но помимо его воли и желания-сладкое, привычное чувство поднималось в душе; он не думал о Людмиле Васильевне, ему было все равно, кто говорит слова любви: но они относятся к нему, его любят, за него готовы отдать жизнь… Слова – но какие дивные! Какие сладкие мечты!

Это продолжалось одну минуту. Богданович опомнился и встал.

– Хороший вы мой человек, – сказал он Людмиле Васильевне и взял ее за руки. – У меня такая бесконечная нежность к вам. Я вас люблю, как свое милое дитя… И разве вы не мое дитя? Разве не я помог вам найти себя? Мы навеки родные… А любовь… Я ее не знаю и, верно, не узнаю никогда…

Он торжественно наклонил свою курчавую голову к рукам Людмилы Васильевны. Чувство умиления и внутренней радости было еще велико – и Богданович прослезился.

IV

Наталья Николаевна шила что-то у лампы, наклонив голову.

Мансуров ходил по комнате.

– Наташа, ангел мой, как я рад, что все так хорошо устроилось! Я всегда любил Богдановича, и мне очень приятно, что ты его приласкала. Как прежде он чуждался тебя, а теперь привык, болтает с тобой, подружились…

Наташа улыбнулась.

– Нет, не понимаю я этой ненависти к людям, – продолжал Иван Сергеевич. – За что, например, Богдановича все не любят? И, главное, прежде всего начинают уверять: я, мол, Богдановича душой люблю, но, между прочим, он вот что и вот что… У, сплетники! Противно мне это лицемерие.

– Да ты не горячись, – сказала Наташа и опять улыбнулась. – Для многих Богданович просто несимпатичен. И я их понимаю, – только надо смотреть глубже. Нельзя поддаваться внешнему впечатлению. Мне жалко этого человека. Я думаю иногда… конечно, трудно сказать, а я боюсь ошибиться… но я думаю, что он не понимает, а что, в сущности, он очень несчастный…

Наташа сказала последние слова тихо и точно про себя. Она опустила работу на колени и задумалась.

– Помилуй, Наташа, чем он несчастен? Молодой человек, с талантом… Вот всегда у тебя такие странные мысли. Конечно, самолюбивый он, обидчивый немного… Ну да это все авторы. А человек он прекрасный, поверь мне, Наташечка!

– Я верю. Скажи, он только новеллы пишет да стихотворения в прозе?

– Да. Это уж его призвание. Если б ты знала его жизнь! Он ведь и прежде ко мне очень хорошо относился, любил меня больше всех, рассказывал про себя часто. Он был избалованный, изнеженный; мать и теперь в нем души не чает.

– Разве у него есть мать?

– Как же, в деревне, в Волынской губернии. Он тоже ее обожает.

– И ездит к ней?

– Да… Не знаю… Конечно, ездит. Ну, так у него с самого детства жажда славы, знаешь, славы. Он не скрывает, что хочет быть выше всех. «Может быть, это, говорит, порок, но я лгать не могу: выше всего для меня, говорит, искусство, литература, красота, а затем – величие, могущество…»

– И он с детства писал?

– Вовсе нет: он всего пять лет пишет. Он живописью увлекался; у лучших учителей занимался, да глаза плохи, близорукость… Ну и пришлось бросить. Ведь он замечательнейшим художником мог бы сделаться…

– Что ж, он теперь может сделаться замечательным писателем, – сказала Наташа, усмехаясь.

Иван Сергеевич продолжал, не слушая:

– И, наконец, он понял, что его настоящее призвание – литература. Удивлюсь я, если он этим путем не придет к известности, удивлюсь…

Долго и горячо рассуждал Иван Сергеевич. Наташа молча продолжала работать. Она никогда не спорила с мужем.

Последнее время Наташа часто думала о Богдановиче. Он ее занимал. Она радовалась, что он перестал ее чуждаться, и говорила с ним порою так ласково, как не умела говорить с другими.

Иван Сергеевич, смеясь, нередко повторял, что его жена самая обыкновенная женщина, хотя он ею весьма доволен.

И, вероятно, он был прав.

Наружностью Наташа напоминала нежные женские фигуры средневековых легенд.

Стройная, с гладкими волосами льняного, почти белого, цвета, заплетенными в две толстые недлинные косы, с кроткими губами и синими глазами – она была похожа на жену какого-нибудь грозного рыцаря в недоступном замке – всегда верную и всегда покорную.